В ветреный декабрьский день, идя с Галерной, Семен Семенович встретил Кусякина и с удивлением для себя обнаружил, что как-то рад этой встрече. Они шли по Морской и говорили о событиях в тургайских степях. Отец Борис воспринимал все происходящее как конец света, злобствовал на губернатора Эверсмана, согласившегося служить большевикам; рассказал про Токарева, который теперь стал киргизским прихвостнем и скачет по степям рядом с разбойником Амангельды.
Распростились на Невском, и Семен Семенович едва удержался, чтобы не сказать попу про то, что именно он и ему подобные довели Россию до нынешней смуты. Именно русская православная церковь, никогда не знавшая христианского смирения, породила и поддерживала в народе и в правительстве все виды нетерпимости к свободе мысли, мнений и личности. По ее требованиям и наветам, с ее громогласного благословения русское государство преследовало иноверцев и инаковерцев, унижало черемисов, вотяков, чувашей и других «малых сих» за их веру, но еще хуже поступало с единокровными своими братьями, с русскими раскольниками всех толков, с духоборами, молоканами, штундистами и прочими отнюдь не зловредными религиозными протестантами. Насилие, против которого восстал Христос, церковь сделала своим фундаментом. Опять прав Достоевский! Тот, кто загоняет мысль в подвалы, всегда рискует тем, что оттуда вырвется уже не мысль, а бунт, слепой и кровавый.
Невский продувался насквозь сильным и резким ветром. Семикрасов поднял воротник, зашагал быстрее. Все складывалось именно так, как следовало ожидать: Россия распадалась на части. Разве он не предрекал этого, разве не говорил…
Глава двадцать вторая
Амангельды ходил хмурый, молчаливый, думал об одном и том же. Раньше все было просто: враг — враг, друг — друг, чтобы понять себя, необходимо побыть наедине с собой, чтобы победить, надо объединяться, чтобы объяснить другим сложные вещи, достаточно найти пример из народных сказаний и песен, созданных предками, или из жизни, из того, что сам знал про людей, а то даже про животных. Например, о тех волках, которых жгли в камышах, или о воробьях, защищающихся от ястреба.
Казалось, что именно теперь надо, как воробьям, держаться вместе, а получалось иначе. Хан Абдулгафар послал брата к властям, официально заявил, что признает власть Временного правительства, объявляет о роспуске своих отрядов и о готовности возместить все убытки, причиненные баям, остававшимся верными властям. От губернатора Эверсмана был к нему нарочный, и Смаил Бектасов тоже ездил в Оренбург договариваться об этом.
Смаил понял, что старая власть рухнула навсегда, как саманный домик, подмытый весенней водой. Схлынул разлив, остались бугорки глины, обмылки бывших стен. Такой не починить, нужно строить новый. По старому ли плану его возведут, как проще, или новое что-нибудь придумают, никто сказать не мог. Но пока на место власти — пустое место. Смаил был безмерно этому рад. Его участие в восстании только для местных жителей и для него самого было со всей очевидностью вынужденное, но с точки зрения таких людей, как генерал Ново-жилкин, он был преступником и вполне мог быть расстрелян по законам военного времени. Конечно, самого Новожилкина уже не сыскать, сгинул, но Иван Ткаченко оставался.
Задним числом участие в восстании казалось Смаилу особенно важным, выглядело как большая личная заслуга в борьбе с врагом. Как и многим, Бектасову хотелось остановить революцию в этом самом месте, ибо дальше, по его мнению, начиналась уже не свобода, а разгул. Смаил составил опись своим убыткам и требовал, чтобы Амангельды отдали под суд.
…Все вроде бы изменилось, а по существу, осталось прежним, война продолжалась, карательные отряды действовали, только среди своих началась свара: вдруг возникло желание сводить давние счеты. Смаил торжествовал и был главным обвинителем на суде против Амангельды. И суд был хуже, чем в иные времена, заочный. Все убытки восстания, тысячи голов скота списали на одного Амангельды и приговорили его к ссылке в Сибирь на десять лет. Поистине удивительное время, все теперь ехали из Сибири, а его — в Сибирь.