Медведев не на шутку увлекся чтением. Вспомнилось, как Грузь не однажды сочинял шуточные стихи для новогодних стенных газет.
«Годы летели мимо нас, но нам все еще думалось, что все впереди. Не считаешь ли ты, что это смешно? Теперь, когда так много и трудно прожито, когда почти все наши детские мечты превосходно осуществились? Иллюзия, с которой мы не можем расстаться, спасает от краха одних розовых дурачков. И тех, кто может думать, но не хочет этого делать из чувства самосохранения, то есть из трусости. Теперь нам пора отрешиться от всяких иллюзий. В том числе и от той, что все впереди. Конечно, тут легко впасть в другую крайность, решив, что впереди у нас ничего уже нет. Это было бы не меньшей ошибкой. Не думай, что я поучаю тебя, как раньше, как младшего брата. Мы давно сравнялись с тобой. Твой „статус“ младшего для меня оскорбителен. Когда я говорю о тебе, значит, говорю о себе. Спрашивая тебя, я спрашиваю себя. Так вот, мне кажется, что все то, что осталось нам во времени, зависит теперь только от нас, и в нашей с тобой власти сделать этот остаток значительней всего предыдущего. Так же как в нашей власти трусливо и бездарно закончить свой путь, расписаться в несостоятельности. Я знаю, что мы не имеем права на выбор. Велико искушение оставить за собой право на выбор, но мы не имеем права на это право. Считаешь ли ты равноценными и совместимыми понятия жизни и смерти? Я — нет. Однажды в минуту слабости, раздавленный страданиями, я произнес нашей матери жестокие, полные сатанинского эгоизма слова: „Мама, зачем ты меня родила? Я бы не страдал сейчас, если бы меня не было“. Она заплакала и сказала что-то, что я, занятый только собой, не запомнил дословно. Кажется, она говорила, что мое рождение тоже от нее не зависело. Очень часто с самонадеянной гордостью я думал, что если не от меня зависело появиться или не появиться на свет, если я не был свободен в этом, то хотя бы право уйти из жизни остается за мной. И никто, мол, не отнимет его от меня…»
Медведев был потрясен буквальным сходством своих мыслей с высказываниями Жени Грузя. Он продолжал читать, не замечая пришедшего утра.
«Но оказалось, что я нахально, эгоистично и гордо присваивал себе эту свободу, свободу в любую минуту прекратить жизнь. Я думал тогда только о себе. Я не замечал того обстоятельства, что если для меня была бы омерзительна и страшна смерть родного и близкого, то и моя смерть для них тоже была бы страшной и омерзительной. Следовательно, тут также нет выбора и все ясно. Мы обязаны жить. Но как? Мне кажется, что для нас нет выбора и в способе жизни. Одна лишь ясность ума, наше мужество и жажда добра помогут нам выстоять среди лжи и страданий. Но прежде надо сбросить с глаз пелену иллюзий. Давай же попробуем отодрать ярлык мнимого оптимизма, который жизнь так коварно приклеила нам! Ведь нам все еще кажется, что все впереди… Сейчас мне хочется хотя бы ненадолго вернуться в прошлое. В то самое, когда нас с тобой еще не было. Туда, под Киев, где мы начались. Вернее, продолжились. Опасность идеализации прошлого тоже есть, но она несоизмерима с идеализацией будущего».
Письмо было не дописано и не отправлено. Дальше обнаружились записи отдельных мыслей: «Украинский гений живет сейчас не в литературе, а в музыке, в народной песне…», «Бесы всегда ругают прошлое и хвалят будущее. Будущее для них вне критики...»
Медведев сложил бумаги. Он не мог спать. Не стихало волнение, вызванное встречей с Сашей Ивановым, похоронами и, наконец, чтением Женькиного архива. Волнение понемногу переходило в тоску, а Медведев не любил таких состояний. Тоска трансформировалась в нем в жажду каких-то действий, но действий неспокойных, судорожных…
Уже несколько лет он жил в том новом для себя состоянии, когда ум, оскорбленный и приниженный неизбежностью смерти, перестал задавать вопросы, на которые — Медведев знал это — никогда не будет ответа. Уважение к великим человеческим тайнам стало нормальным медведевским состоянием. Оно избавило от изнуряющих дум о бессмысленности существования. Для Медведева стало личным открытием то, что гордая ненасытность голого рационалистического ума, казалось бы, призванная служить свободе, парадоксальным образом закрепощала ещё больше, а неопределенное сердечное чувство, на первый взгляд примитивное и ограничивающее, наоборот, расковывало, расширяло возможности, в том числе и для того же ума.
Правда, по-прежнему не было ни одного дня, чтобы Медведев не думал о смерти. Он не боялся ее для себя (по крайней мере, ему так представлялось), но он с отвращением и ужасом думал о смерти близких. Особенно омерзительной была возможность случайной, преждевременной смерти самых дорогих для него существ — его детей… Рычащие самосвалы на московских улицах вызывали в нем ненависть, когда он вспоминал, что его сыну нужно трижды переходить улицу для того, чтобы попасть в школу. Иногда ему снились страшные, кошмарные сны, в которых случалось как раз то, чего наяву он больше всего и страшился. И тогда в голову приходила эгоистическая мысль о том, как было бы хорошо умереть первому. Но за этой мыслью неминуемо возникал вопрос: почему же ты думаешь, что для других твоя личная смерть не так же страшна? Подобно Жене Грузю, Медведев давно понял, что человек живет отнюдь не ради себя…