Школа, где учился Ромушка, была рядом, но в Москве всегда что-нибудь строится, везде перерыто, многие места не заасфальтированы. Пришлось обходить какую-то вновь вырытую траншею. Люба подошла как раз вовремя. Уроки в младших классах только что кончились, из вестибюля один за другим, словно шмели, вылетали ребята. Девочки выходили чинно, обычно по двое, а вот эти выскакивали словно настеганные, махали ранцами, пищали, демонстрировали беспомощные, но от этого еще более неприятные приемчики каратэ.
Она узнала сына издалека, по характерной, чисто медведевской коренастой фигурке. Он тащил свой тяжелый ранец, набитый всякими уравнениями. (Да, да, второй класс, и уже уравнения и все эти странные непонятные знаки. Миша высмеивал ее всегдашнее недоверие к математике. Но разве можно мучить всех детей тем, что непонятно даже множеству взрослых?)
Она удержалась, не побежала навстречу сыну. Ромка увидел мать и заспешил, рубашка выбилась из-под форменной курточки. Большие медведевские уши торчали, ах ты, Господи… Она схватила мальчишку за руку.
«Мышкин-Бришкин, смотри! — услышала она. — Мышкин-Бришкин».
Школьники обгоняли их, на ходу показывали свои мальчишечьи фокусы.
— Это тебя так дразнят? — спросила Люба.
— Нет, мама, они не дразнят, — серьезно сказал мальчик.
— Но ведь твоя фамилия Бриш, правда?
— Ну и что? Мы всех не так называем.
«Как это — не так?» — опять хотела спросить Люба, но передумала, хотя неприятное ощущение осталось. Она решила сегодня же позвонить классной руководительнице.
Дома, на пятом этаже, в светлой, солнечной, оклеенной финскими обоями квартире, к ней вернулось прежнее радостное и праздничное настроение. Она отправила Ромку заниматься чем ему хочется и начала накрывать на стол.
«Значит, придут две девочки и три мальчика, — снова, улыбаясь, припомнила она. — Как это странно… Впрочем, что тут странного? Вспомни-ка себя в десятом, нет, даже в девятом классе, вспомни..»
Мелодичный звон у входа прервал размышления. Целая орава школьников, замыкаемая высокой фигурой мужа, заполнила коридор. Люба давно знала их всех. Вера, прямо от дверей дирижируя бордовой с золотом книжечкой, наполовину шутя, наполовину всерьез, громко начала декламировать: «Я волком бы выгрыз бюрократизм, к мандатам почтенья нету, ко всем чертям с матерями катись любая бумажка, но эту…»
— Веруська, ты чего материшься? — сказал Михаил Георгиевич и распахнул для ребят двери в гостиную. Но Вера не унималась: «…на польский глядят, как в афишу коза, на польский выпяливают глаза…»
— Ну, а это совсем уж несовременно, — засмеялся Бриш. И тут его окружили и с возгласами, не дожидаясь ответа, завалили вопросами:
— Почему, дядя Миша?
— Это же великий пролетарский поэт!
— Как говорит другой, не менее великий товарищ.
— Тихо вы! Разные прочие шведы.
— Папа, а ты разве разлюбил Маяковского? — звонко спросила Вера, когда остальные слегка поутихли.
— Да нет, — отбивался Михаил Георгиевич. — Просто я уже не в том возрасте.
Люба глядела на всю эту ораву сквозь слезы и втайне от себя любовалась Верой. Неужели эта красивая блондиночка, знакомая уже и с косметикой, правда, только с черно-белой, неужели эта девушка, почти женщина, ее дочь? Непостижимо… Да, но который из мальчиков…
— Люба, поздравь чадо с достижением совершеннолетия! — сказал Михаил Георгиевич, открывая шампанское. — И накорми этих флибустьеров. Они голодны. Что, нет? Вон у Ромки уже давно слюнки текут. Ну-с, как? С шумом открывать или без?
— Дядя Миша, пальнуть!
— С шумом!
Пробка ударила в потолок. Бриш разлил шампанское в восемь бокалов. Ромке налили минеральной, он старательно чокался, пытаясь не пропустить никого.
— А что значит совершеннолетие? — произнесла одна, самая молчаливая, когда сделали по глотку и затихли.
— Это значит — можно выходить замуж, — трескучим, ломающимся голосом сказал один из ребят. Все засмеялись. Но оказалось, что замуж в Москве можно только с восемнадцати.
— Какая жалость, — притворно сказала Вера, но получилось так натурально, что все засмеялись еще гуще.
— А правда, что в среднеазиатских республиках с шестнадцати?