Всякий раз, когда мать читала роман, она не могла удержаться от слез — впрочем, даже и не старалась. У меня создалось впечатление, что она читает Отченашека специально для того, чтобы поплакать, а плакала она над этой книгой так горько, что я долго боялся даже туда заглянуть. Когда впервые осмелился, мне было двенадцать лет. Я ничего не понял. Почему Джульетту зовут вовсе не Джульетта, а Эстер? Почему она часами сидит в шкафу и не выходит во двор с мужчиной, который ее полюбил? И почему люди из дома, где она живет, хотят, чтобы она оттуда убралась?
Однажды, когда я взял в руки роман Отченашека, из него что-то высыпалось. Мать засушивала в книгах полевые цветы, и в первый момент мне показалось, что это лютики или васильки, но, нагнувшись, чтобы их подобрать, я увидел маленькие бумажные звезды с одним написанным посередине словом — JUDE[53].
Есть ли они еще в книге? Я проверил. Есть.
И тут меня позвал отец.
Я вошел в столовую.
На полу, в кругу яркого света от люстры лежал белый тюк, по форме напоминающий человеческую мумию.
Отец заворачивал края простыни и скалывал их английскими булавками.
— Еще одно, — сказал он. — Посмотри, что было в сегодняшней почте. — Он указал на конверт на столе.
Я взял письмо, напечатанное на официальном бланке, и прочитал: министерство национальной обороны сообщало, что подпоручику Рудольфу Хинтцу присвоено звание поручика.
— Потрясающе! Всё в один день!
— Такое уж стечение обстоятельств.
— Поздравляю, пан поручик, — сказал я.
— Вспомнили про нас наконец. Самое время, — отец махнул рукой. — Тебе пора ехать. Будь осторожен.
Я надел куртку, взял тюк с цветами, прижал к себе и ощутил в груди хрупкую тяжесть.
Старая довоенная фотография с бала в Гражданском собрании. На фотографии очень молодой человек в мундире подхорунжего держит на руках мать, а мать, с распущенными волосами, в белом бальном платье, крепко обнимает его за шею и счастливо смеется. Я вспомнил эту фотографию во всех подробностях, и вдруг на нее наложилась другая картина…
В тот день мать увезли в больницу. Я звонил каждые полчаса и спрашивал, почему «скорая» все не приезжает. Всякий раз мне говорили, что уже едет, но доехала она лишь спустя несколько часов после вызова. Мать не могла спуститься с четвертого этажа самостоятельно. У санитаров были носилки, но когда они ее увидели, даже не подумали их раскладывать.
— Вы еще что-нибудь весите? — пошутил старший из санитаров, поднатужился и взял мать на руки. Она вскрикнула, обхватила его за шею и закрыла глаза, но когда санитар выносил ее из комнаты, повернула голову, взглядом попрощалась со столом, стульями, лампой и уже за порогом вдруг произнесла только одно слово:
— La maison[54].
Отец открыл передо мной дверь. Поправил хрупкий груз у меня в руках. Мне казалось, я несу мертвого альбатроса, которому кто-то сломал крылья.
Я подошел к машине, положил белый тюк на заднее сиденье и поехал на кладбище.
Сообщение на автоответчике… Что сказала мне мать за несколько дней до смерти? Я знал, что она давно уже хочет сказать что-то важное. Три раза просила сесть рядом с ней и послушать, три раза вздыхала: «Если бы ты знал… если бы ты знал…», а потом умолкала, качая головой, или рассказывала какую-то семейную историю — далеко не самую важную, и мы оба это понимали.
— Теперь ты! — говорила она, возможно надеясь, что я первый наберусь смелости и скажу ей что-то очень важное, чего не говорил еще никому.
Я молчал.
Молчал по нескольким причинам.
Во-первых, я не был уверен, на самом ли деле важно то, что я ей мог бы сказать.
Во-вторых, я не знал, смогли бы вообще кому-нибудь это сказать.
В-третьих, я сомневался, должен ли об этом говорить, даже если смогу.
Почему, везя отцовские цветы на могилу матери, я вместо того, чтобы сразу поехать на Повонзки[55], вначале заехал на маленькое кальвинистское кладбище на Житной улице?
Почему я это сделал? Почему стал искать другую могилу? Что увидел, когда ее нашел, или что, почудилось мне, я там вижу?
Должен ли я об этом говорить, даже если смогу?
Нет. Пожалуй, нет. Но — почему нет?
Когда, держа в руках белый тюк, я уже оттуда уходил, возле маленького домика, где помещалась кладбищенская контора, какая-то женщина, посмотрев на меня удивленно, спросила:
— Что вы несете?
— Цветы на могилу матери, — ответил я, а она покачала головой и сказала: «A-а», как будто это было в порядке вещей: неся цветы на могилу, человек не идет на кладбище, а его покидает.