— Какая интересная! — восхитилась Жанна.
Лишь презрительно хмыкнув в ответ, Зуева потянула дочь за рукав. Она собиралась скорее уйти, но подал голос человек, стоявший на контроле: «Наше вам, Надежда Викторовна! Если барышня имеет желание — милости прошу!» И Жанна ступила на шаткую лесенку.
Наверху, в смотровой галерее, было тесно и душно. Наклонясь над железными перильцами, зрители вглядывались в глубину деревянного, до блеска отполированного колодца. Он пока пустовал, а радиола проигрывала до хрипоты заезженные пластинки. В паузах между ними включался не менее хриплый голос: «Спешите, граждане, приобрести билеты! Сейчас начнется выступление известного рекордсмена Элеоноры Пищаевой! Мотогонки по вертикальной стене!»
Так прошло и пять минут, и десять. Зрители вконец истомились, когда в люке, прорезавшем наклонное дно колодца, появилась женщина: высокие лакированные сапоги, кожаное галифе и такая же куртка-безрукавка. Вслед за женщиной вошел механик. Пока он запускал мотор, женщина равнодушно стояла, опершись на мачту, державшую брезентовую крышу.
— Деньгу зашибает — дай боже! — шепнула Зуева. — В день до десяти сеансов. В праздники того больше!
Жанна не отозвалась. Протиснувшись вперед, она стояла у самых перил и могла сличить гонщицу с ее портретом над входом. Там, на портрете, Элеонора Пищаева была молода, кудри напоминали золото, шлем — корону. В действительности гонщице было далеко за тридцать, она заметно полнела, шлема вовсе не было, а волосы, закрученные на затылке в узел, отдавали не золотом — всего только химией.
Механик завел мотор. Оседлав машину, виток за витком, Пищаева устремилась вверх. Все надсаднее становился рев мотора, перильца галереи дрожали и тренькали, а колеса мотоцикла, сумасшедше вертясь, уже добрались до той красной контрольной черты, что была обозначена в верхней части колодца.
Считанные минуты продолжался сеанс. Начав постепенно снижаться, Пищаева вернулась на дно колодца. Последние, замедленные обороты она уже сделала по инерции, на выключенном моторе. Остановилась, соскочила, откланялась, исчезла. Радиола захрипела вновь, зазывая на следующий сеанс.
Билетер внизу поинтересовался: понравилось ли барышне? Жанна кивнула, но, сказать по совести, не была уверена, что ей понравилось. Конечно, немалая требуется смелость, чтобы мчаться вот так — отвесно, головокружительно. А только к чему такая смелость? Жанна поймала себя на разочаровании, больше того, на досаде — точно недополучила чего-то. Чего же именно? В этом она и пыталась разобраться после. И еще — припомнить лицо гонщицы. Но не смогла. Ни лица, ни глаз, ни чувства — ничего не сохранила память. Вместо этого продолжало видеться лишь какое-то неясное, смазанное пятно. Какая же смелость, если она без красоты?
Год прошел с того дня. На рыночной площади давно разобрали отвесный трек под остроконечной крышей. Элеонора Пищаева отправилась куда-то дальше, а на заборе против дома — новое изображение стремительно мчащихся гонщиков.
— Дай-ка еще разок поцелую, доченька, — растроганно повторила Зуева. — Умница, что в цирк отказалась пойти. Будто балагана прошлогоднего тебе не хватило!
— Мама! Ты все же рассказала бы мне про отца!
Негромко, даже робко попросила об этом Жанна. Но Зуева резко отпрянула, в миг единый ожесточилось лицо:
— О чем же тебе рассказывать? Не слышала разве от меня всю правду?
Она и в самом деле при каждом подходящем случае — а случаи такие выдавались часто: каждый раз, когда пила вино, — рисовала перед дочерью картины своей прошлой жизни. Как на подбор, самыми мрачными красками написаны были эти картины. Особенно связанные с цирком. В рассказах Зуевой он всегда представал скопищем самого несправедливого и немилосердного. С детства, с тех пор как она помнила себя, слушала Жанна эти рассказы.
— Так о чем же тебе еще рассказывать? Об отце? О каком отце? Он уже и не помнит, что имеет дочку. Нет отца у тебя!
— Ладно, мама, — опустила Жанна голову. — Возможно, ты и права. Я ведь только так.
На том и кончился разговор: время близилось к вечеру, темнело за окном, и гонщики, мчавшиеся на рекламе, почти уже не были видны.
Позднее, взглянув на часы, Жанна заторопилась:
— Мне надо перед спортклубом к тете Фрузе заехать.
В прошлый раз костюм гимнастический у нее оставила. Ты, мама, не скучай. К одиннадцати вернусь.
В домике на окраинной улочке застала капитальную уборку: все было перевернуто, переставлено, мокрые разводы на полу.
— По какому случаю? — удивилась Жанна. — Вы же, тетя, обычно по субботам, а нынче…
— Жильца дожидаюсь, — объяснила Ефросинья Никитична. — Не какого-нибудь там голодранца, а из цирка. Сам администратор ко мне заезжал, договор заключил.
— А жилец какой?
— Чин чином! Солидный, обходительный! Да ты должна его помнить. Он еще маму приводил.
— Скажите лучше — споил! — перебила Жанна.
— Ну и быстра же ты на выводы, — покачала Ефросинья Никитична седой головой. — Можно ли каждое лыко в строку. С кем не приключается! Да ты, Жанночка, никак в дурном настроении?
— Ошибаетесь, тетя. Превосходное у меня настроение. А насчет того жильца, что ждете из цирка.
— Казариным звать его.
— Пускай. Не играет роли. Вы, прежде чем расхваливать, пригляделись бы, тетя!
Глава третья
В тот день, когда Южноморский цирк закрывал сезон, непогода достигла предела. Не дождь, а ливень. Сплошная небесная чернь. Ветер, с корнем рвущий деревья. Хуже, казалось, быть не могло. Однако при любых обстоятельствах влюбленные в свой край южноморцы и тут не теряли присутствия духа. «Что вы скажете на такой кордебалет?» — подмигивали они друг другу.
И вдруг, ближе к вечеру, разительная перемена. Стоило одному-единственному, но дерзостному лучу прорваться сквозь черные заслоны туч, как тут же он начал их кромсать, разгонять. «Это же блеск!» — подвели итог южноморцы, впервые за долгие дни увидя голубеющее небо и солнце, царственно клонящееся к закату: наконец-то оно могло без помех золотить причалы порта, суда на рейде, морскую утихшую даль.
Весь этот день Анна Сагайдачная не выходила из цирка — помогала мужу с укладкой. Лишь незадолго до начала представления, позволив себе короткий отдых, выглянула во двор.
С двух сторон к цирковому двору примыкали жилые дома, и, как положено на юге, вдоль каждого этажа тянулась деревянная галерея. Совсем недавно, какой-нибудь час назад, галереи эти пустовали, казались навеки вымершими. А теперь.
Спеша воспользоваться предвечерним солнцем, хозяйки развешивали выстиранное белье. Верещали, перекликаясь, дети. Бренчали гитары, стучали кости домино. А над всем этим шумом, смехом, визгом плыл аромат шипящей на сковородах нежнейшей скумбрии. Жизнь, выплескивавшаяся из домовых стен, была немудреной, но очень плотной, и Анна, приглядываясь к ней, ощутила зависть. С каждым годом ей все более недоставало собственного оседлого жилья.
Хорошо родителям: уйдя на отдых, обзавелись домиком на Кубани, подняли фруктовый сад. Анну, когда приезжала к ним, встречали радушно и все же не забывали при случае напомнить, что она лишь в гостях. В семействе Казарини, даже в отношениях между самыми близкими, с детства учили различать свое и чужое: не только упорно трудиться, но и обязательно за счет труда умножать, накапливать собственное.
Где-где, а за кулисами новости распространяются быстро. Весть о том, что аттракцион Сагайдачных переадресован в Горноуральский цирк, всем была уже известна. Анна вернулась со двора, и музыкальный эксцентрик Вершинин встретил ее сокрушенным вздохом:
— Ну не обидно ли, Анна Петровна? Погода к летней благодати повернула, а нам с вами катить на суровый Урал. Как бы там не вляпаться опять в ненастье.
— Будем рассчитывать на лучшее, — улыбнулась Анна. — Кстати, Федор Ильич, это я всему виновница. Давно хотела поглядеть на нынешний Горноуральск. Вот и уговорила Сергея Сергеевича.