— Ну, а ты? — снова спросил Казарин. — Ты своей жизнью довольна?
— Я? Конечно!
— Другими словами, счастлива?
— Конечно! — все так же твердо, но на этот раз отведя глаза, повторила Анна. — А ты, Леонид? Как ты устроил свою жизнь?
— Видишь ли. Если говорить о работе — работаю много, добился немалого, перспективы основательные. Ну, а в остальном. Тут похвалиться, пожалуй, нечем. По-прежнему холостяк.
— Почему? Стоило бы тебе захотеть.
— Видишь ли. Мне не хочется. И ты прекрасно знаешь. — Анна сделала протестующе быстрое движение, но оно не остановило Казарина. — Да, да, ты прекрасно знаешь, откуда это началось! Сначала я хотел тебя. Хотел по-молодому, жадно, не сомневаясь, что право мое на тебя бесспорно. Ну, а затем, когда ты передумала, решила связать свою жизнь с Сагайдачным.
— Ты по-прежнему плохо к нему относишься?
— Нет, почему же? Видный артист, человек, с которым ты нашла свое счастье! Да, так вот. Ты сделалась женой Сагайдачного, и с этого момента единственным моим желанием осталось — знать, что тебе хорошо, что твоя семейная жизнь удачна. Что же касается моей, холостяцкой, — право, даже не стоит о ней говорить!
Так рассуждал, чуть впадая в декламацию, Казарин.
До нынешнего своего приезда в Горноуральск не так уж часто вспоминал он молодое увлечение. Но сейчас, опять увидя Анну, почувствовал себя актером, восстанавливающим в памяти некогда выигрышную роль.
— Спасибо, Леонид, — отозвалась Анна. — Теперь я вижу: ты остался мне другом. Разумеется, и я, и Сергей Сергеевич — мы тоже относимся к тебе по-родственному. А теперь пойдем. Дедушка пускай себе дремлет. А мы пойдем. Обоим нам пора.
Вышла из комнаты первой. За ней, стараясь неслышно ступать, прошел Казарин. В последний момент, уже на пороге, он подумал: «Как видно, Аня понятия не имеет, что здесь, в Горноуральске, находится первая семья Сагайдачного. Что ж, пока и мне заговаривать об этом не к чему!»
Дверь флигелька затворилась. Со стены во всей своей литографской яркости продолжал улыбаться прима-жокей, экстра-жокей. Он и улыбался, и взмахивал каскеткой, и, догоняя на курсе скачущую лошадь, совершал у нее на спине удивительные прыжки — курбеты, флик-фляки, сальто-мортале.
Впрочем, не только этот жокей глядел вслед Анне Сагайдачной и Леониду Казарину, пока они не скрылись за порогом. Смотрел им вслед и старик, полулежавший в кресле. Малейшей дремы не было в том испытующем, остром взгляде, каким проводил Николо Казарини своих потомков.
Сагайдачный режиссером не был. Но, как и всякий артист, проживший в цирке немалую жизнь, с течением лет он приобрел самые различные навыки, стал, что называется, мастером на все руки. Так и с прологами. Однажды режиссер, обещанный главком, не смог приехать. Сагайдачного упросили возглавить репетиции, и с непривычным этим делом он как будто справился: во всяком случае, в печати пролог возражений не встретил. С того времени в художественном отделе главка и запомнили, что на худой конец есть кому передоверить режиссуру.
На следующий день после приезда Сагайдачного Костюченко обратился к нему:
— На вас вся надежда, Сергей Сергеевич. Некому больше ставить пролог.
— Я в постановочных кадрах не числюсь.
— Понимаю, конечно. Но в Москве меня обнадежили.
Сперва Сагайдачный наотрез отказался. Костюченко продолжал уговаривать. «Экий настырный!» — подумал Сагайдачный и вынужден был, в конце концов, уступить.
— А как у вас насчет текста? Текст для пролога обеспечили?
— Да нет. Может быть, ограничимся парадом под соответствующую музыку?
Сагайдачный покачал головой, а немного позднее передал Костюченко отпечатанный на машинке стихотворный монолог.
— Почитайте. В прошлом сезоне ставил в Костроме.
Костюченко тут же прочел. Стихи прославляли победный ход советской жизни к высотам коммунистического труда, науки, техники и культуры. Финальные строки посвящены были артистам цирка: и они идут в едином боевом строю.
— Что ж, стихи справедливые, — сказал Костюченко. — Жаль, конечно, что местная тематика никак не отражена. У нас ведь в Горноуральске также немало трудовых славных дел.
— Поздно думать об этом, — оборвал Сагайдачный. — И так едва отрепетировать успеем!
Костюченко поспешил согласиться, что стихи и в таком виде подходят. Тут же вызвал Петрякова, и сообща договорились и о завтрашней репетиции, и о необходимом реквизите.
Все бы хорошо, да вот беда — все более напряженным и раздражительным становилось настроение Сагайдачного.
Вернувшись из цирка, застал Анну за домашними хлопотами. Как и всегда, она искусно изменила обстановку гостиничного номера — тут повесила коврик, там раскидала по дивану подушки.
— Правда, так лучше, Сережа?
— Охота тебе, — отмахнулся он. — Впрочем, вольному — воля.
— Нет, ты не прав. Совсем другое дело, если вокруг уютно.
Отношение Анны к жизни в гостиницах отличалось двойственностью. Ее тяготил коридорный шум, телефонные разговоры за стеной, особенно досаждающие в ночное время, да и вообще не радовала безлично-холодная обстановка. «Что за жизнь! — иногда восставала Анна. — Плитку и ту включай с оглядкой. Ни постирать спокойно, ни постряпать!» И в то же время не менее ревностно, чем сам Сагайдачный, она следила, чтобы обязательно был предоставлен номер в гостинице, — как-никак это было своего рода привилегией, установленной главком для артистов, имеющих звание или руководящих крупными аттракционными номерами.
— Ты, кажется, сильно устал, Сережа?
— Да нет. Завтра — вот когда предстоит запарка. С двух репетиций придется ставить пролог.
— Не мог отказаться?
— Мог бы, конечно. Но этот Костюченко до того пристал.
Оборвав на середине фразу, Сагайдачный шагнул на балкон. Внизу лежала площадь — просторная, в середине украшенная фонтаном, обрамленная ровным рядом молодых деревьев. Поток пешеходов, пересекавших площадь, был неустанным, густым. А дальше просматривалась широкая панорама города. Виднелись старые его кварталы — низкорослые, деревянные, давно успевшие потемнеть. Кварталы эти явно шли на убыль, все дальше оттеснялись новыми, горделиво-светлыми, поднявшимися за два последних десятилетия, когда, доселе тихий и неприметный, Горноуральск обрел свою громкую индустриальную славу — обнаружились богатейшие залегания руды. Город, хотя начало его истории относилось еще к давним петровским временам, сейчас больше чем когда-нибудь был в строительном размахе — от центра и до самых отдаленных сопок.
— Чем ты там любуешься? — спросила Анна, выглянув за балконный порог. — Пойдем-ка лучше обедать.
Вернулся в номер. Придирчивым взглядом окинул Гришу:
— Руки помыть не забыл?
Гриша вместо ответа мотнул головой.
— Это что еще за манера? Как разговариваешь? Сразу смекнув, что с отцом шутки плохи, Гриша поспешил принять покорный вид:
— У меня все в порядке, папа.
— То-то же!
Спустившись в ресторан, заняли столик у окна. Подошел официант, положил перед Сагайдачным карточку, но он, не захотев читать, передал ее Анне:
— Сама выбирай. Что хочешь. Я не голоден.
Когда же, сделав заказ, она участливо справилась — что с ним, не прихворнул ли, — Сагайдачный нетерпеливо, почти досадливо повел плечами:
— Да нет. Ничего со мной не происходит! — И переменил решительно разговор: — Послушай лучше, новость какая. Письмо получил я нынче от Николая Морева. Пишет, что по делам училища в главк заходил, видел Неслуховского, и тот проговорился, будто нас в зарубежную поездку прочат. В ближайшее время должен иностранный антрепренер прибыть, и тогда окончательно все решится. Что, хорошая новость?
— Разумеется, — согласилась Анна. — А еще что пишет Николай Григорьевич?
— Существенное, пожалуй, только это.
В действительности дело обстояло иначе. Потому и нахмурился вновь Сагайдачный, что сразу припомнил иные строки письма — те, о которых распространяться сейчас не хотел, но и позабыть которые не мог. Сильно задели его эти строки.