— Лидушенька, — несколько раз заговаривала Прасковья Васильевна с дочерью. — Погляди на Вавочку. Вытянулась до чего.
— Верно, мама. А вы к чему об этом?
— К тому, что время шибко бежит. Почему бы Вавочку не приспособить к номеру?
— Ну что вы, мама. У нее здоровье слабое. Да и ни к чему нам это с Павликом. Слава богу, в полной форме пока. Никто еще ни разу не сказал.
«С Павликом! — неодобрительно думала Прасковья Васильевна. — Плешивый, вторые зубные протезы завел — вот какой твой Павлик. А насчет того, что в лицо не говорят, — зато за спиной шушукаются, Вавочка и та слыхала. Переживает за родителей!»
В бабке, хотя и рассталась она давно с манежем, продолжало жить артистическое самолюбие. С горечью видела она, как оскудевает номер, некогда и в самом деле сверкавший мастерством.
И вот рецензия в газете.
«Двойственное впечатление производит номер эквилибристов Никольских, — писал рецензент. — Трюки исполняются сложные, но эстетическая их сторона страдает, так как слишком очевидно прилагаемое физическое усилие. Оно неприятно отяжеляет номер».
«Дождались!» — горестно повторила Прасковья Васильевна.
Вернувшись домой, ни дочери, ни зятя не застала.
— В цирк ушли, вместе с Вершининым, — сообщила Вавочка. — Очень был сердитым Федор Ильич.
«Еще бы, — подумала бабка. — И ему досталось».
Действительно, вершининский номер критиковался в рецензии как штампованный и тусклый, лишенный какой-либо оригинальности. Но не только это всполошило Вершинина. С похвалой отзываясь об аттракционе Сагайдачного, рецензент вместе с тем брал под сомнение ту комедийную сценку, что предшествовала непосредственно аттракциону. И спрашивал напрямик — есть ли надобность в таком довеске? Федор Ильич прочел и сразу почуял угрозу — одинаково и приработку, и тому покровительству, на какое мог рассчитывать, находясь вблизи признанного артиста.
По дороге в цирк он всячески настраивал Никольских:
— Нельзя, немыслимо так оставить! Я сперва глазам своим не поверил. Не подумайте, что за себя обижен, — прежде всего за вас!
В цирке увидел Васютина, репетирующего с Жариковым, и кинулся к нему:
— Это и к вам относится, Василий Васильевич. И ваш репертуар ругает рецензент. Бедный, дескать, репертуар!
— В общем-то оно и правильно, — согласился, подумав, Васютин. — Сколько уж раз на это обращали внимание главка.
Васютинское добродушие известно было в цирке каждому. Теперь же, когда из родильного дома вернулась жена и беспрерывным криком заявлял о себе долгожданный младенчик мужского пола, Василий Васильевич тем более настроен был миролюбиво.
— Стоит ли, Федор Ильич, портить кровь?
— Ах, вот как? — чуть не задохнулся Вершинин. — Другими словами, нам будут плевать в лицо, а мы.
— Федя, не надо так волноваться. Напрасно ты так волнуешься, — попыталась образумить жена.
— Напрасно? По-твоему, напрасно? — окончательно взъярился Вершинин. — Да попадись мне этот рецензент. Сопляк, вероятно, какой-нибудь. Теперь это принято — чтоб яйца курицу учили!
— А кто же курица? — с самым серьезным видом поинтересовался Жариков. — Ах, вы себя самого имеете в виду, Федор Ильич?
Среди тех, кто слышал этот разговор, была и Столбовая со своей новой помощницей.
— Чего он разорался? — кивнула Клавдия на Вершинина.
— Такая уж порода, — с усмешкой объяснила Варвара Степановна. — Тронь за карман — врукопашную лезть готов. Да и Никольский не лучше: ишь как глядит — туча тучей!
Клавдия брезгливо повела плечами и ушла назад — за кулисы, к птичьим клеткам. С питомцами Столбовой она и в самом деле быстро научилась ладить. Вот только Петя-попугай опять укусил за палец. «Ладно, попочка! — пообещала ему Клавдия, превозмогая боль. — Ты еще прощения у меня попросишь!»
Костюченко также успел с утра прочесть рецензию. Сперва огорчился: пусть и не все равноценно в программе, но разве сильное и талантливое в ней не преобладает? А затем, перечитав, подумал: «Впрочем, нет худа без добра. Пусть и не во всем хвалебна, зато дает материал для серьезного разговора!» (Именно такой разговор — всесторонний разбор программы — рекомендовала провести партгруппа.)
Придя в цирк, Костюченко сразу же, на пороге кабинета, столкнулся с Никольским и Вершининым.
— А мы к вам, товарищ директор, — елейно начал Вершинин. — Уж не взыщите, ежели несколько минут отымем.
Костюченко пригласил войти. И сразу, даже не присев, угрожающе заговорил Никольский:
— Хотелось бы знать, товарищ директор. Поскольку в газете уделено нам внимание. (Достал из кармана газету, прихлопнул ладонью.) Хотелось бы знать, какие на этот счет будут шаги предприняты?
— Шаги? Не понимаю.
— А что ж тут не понимать? — мотнул головой Никольский, и сразу на шее у него толсто набухли жилы. — Рецензия напечатана, ряд артистов в ней ошельмован.
— До слез обидно, — вставил Вершинин. Как всегда предпочитая роль не столько зачинщика, сколько подстрекателя, он держался немного позади, за спиной Никольского. — Павел Назарович вполне справедливо поднимает вопрос.
Костюченко не отозвался. Он внимательно всматривался в лица артистов.
— Так как же, товарищ директор? — вторично, на этот раз усилив голос, справился Никольский и насупил низкий, приплюснутый лоб. — Желательно знать, собирается ли дирекция опровергнуть необоснованные выпады? Или же у вас, в Горноуральске, порядок такой — кому не лень может дегтем мазать артистов?
— Дегтя, признаться, я не заметил, — откликнулся на этот раз Костюченко и также положил перед собой на стол газету. — Отдельные критические замечания — разве это деготь? Нам не возбраняется вынести их на коллектив, сообща обсудить, взвесить.
— Ах, вот как? На коллектив? Собственное мнение предпочитаете не высказывать?
— Да нет, почему же. Наряду с остальными товарищами приму участие. Я твердо убежден, что критика.
— Критика? А мы разве против? — перебил Вершинин. — Сделайте милость, критикуйте. Весь вопрос — как, с каких позиций. Нельзя же, чтобы критика травмировала, выводила из творческого состояния.
— Вот-вот! — подхватил Никольский. — А иначе что получается? Сколько лет с женой работаем на манеже, где не побывали только — всюду хорошими были, вот такой толщины могу предъявить альбом: все до одной рецензии в нем подклеены. А тут.
Костюченко продолжал пристально вглядываться. В этот миг ему припомнились многоопытные директора, что еще зимой, в Москве, старались внушить ему, что, мол, цирковые артисты — народ трудный, с ними нужно быть постоянно начеку.
Нет, и сейчас Костюченко не желал согласиться с этим утверждением. Хоть и сравнительно недолгим было его знакомство с артистами — успел разглядеть многих, ко многим почувствовать симпатию, уважение. Как же можно всех стричь под одну гребенку? Можно ли обо всех судить по этим двум?
— Вполне разделяю негодование Павла Назаровича, — заявил Вершинин. — О себе говорить не стану. Хотя и мог бы. Повсюду огромный успех!
Костюченко почувствовал, что ему невмоготу дальше слушать.
— Не понимаю, Федор Ильич. Стоит ли так огульно отвергать критические замечания? Если угодно — и меня далеко не все радует в вашем номере. Да-да, он мог бы быть интереснее, свежее. И в музыкальном отношении, как мне кажется, не все ладно. Рецензент справедливо указывает на это, а вы.
Улыбочка разом сползла с лица Вершинина. Откровенно злыми сделались глаза.
— Понятно. Теперь-то наконец понятно. Так бы и говорили, товарищ директор! Теперь хоть будем знать, как в здешнем цирке артистов настоящих ценят. — И обернулся к Никольскому: — Пошли, Павел Назарович. Как видно, нечего нам здесь больше делать!
Только сейчас, когда артисты удалились, Костюченко обнаружил, что при его разговоре присутствовал свидетель. Это был Станишевский, до того тихонько сидевший в углу.
— Поражаюсь вашей выдержке, Александр Афанасьевич!
— У вас ко мне дело? — перебил Костюченко.
Станишевский будто не услыхал вопроса.