— Нет, подумать только! — воскликнул он с жарким сочувствием. — Приходить к директору, время отнимать необоснованными претензиями. Я бы на дверь показал, а вы до последнего слова выслушали. Иначе не скажешь, армейская выдержка у вас, Александр Афанасьевич.
Вечером, переодеваясь к выходу, Лидия Никольская поймала себя на ощущении тягостной неловкости. Прежде никогда такого не испытывала. Всегда было привычно сбросить будничное платье, а затем увидеть в зеркале иной свой облик — нарядно-полуобнаженный, готовый к встрече со зрителями. Теперь же впервые усомнилась: по праву ли идет на манеж.
Вышла. Поклонилась залу. И тут же увидела Прасковью Васильевну, мать. Старуха стояла сбоку, за спиной пожарника, и горестный взгляд ее говорил: «Пора бы, Лидуша, тебе домой. Всему свое время. Пора!»
Номер был в середине; когда при сложном балансе на верху лестницы Лидия чуть не утратила равновесия. Хорошо, что униформист, державший лонжу, успел натянуть веревку.
С того дня, как он передал дела Костюченко, — Князьков ни разу не появлялся в цирке.
— Жить-то как дальше думаешь? — спросила жена, когда, вернувшись домой, он завалился на тахту. — Тебе же тянуть и тянуть до пенсии.
— Не скули. Придумаю что-нибудь. Не бывать такому, чтобы князя Горноуральского живьем слопали!
Жена отмахнулась: тоже мне князь. С работы прогнали, по партийной линии выговор. Одна похвальба, а на деле пшик.
В прежние годы на человека непосвященного Князьков мог произвести впечатление: громогласен был, размашист, и не сразу обнаруживалось, что это лишь показуха. Ну, а затем, все чаще прибегая к горячительному, стал Князьков позволять себе такие фортели, что о них не только в Горноуральске, но и в Москве, в самом главке, прослышали. Вызывали в главк, устраивали баню, и лишь одно до времени спасало Князькова — уж очень натурально каялся: «Слово даю! Вот увидите, не повторится!»
И верно — притих. Однако без малейшей пользы для цирка. Просто алкоголь, вконец пропитав директора, настолько им завладел, что не оставлял энергии для новых громких художеств.
С утра придя к себе в кабинет, грузно опускался в кресло и мог часами сидеть в полнейшей недвижимости, уставясь рачьим взглядом в борзую — каслинского литья собаку. Затем удалялся домой, чтобы переспать часок-другой до вечера. К вечеру появлялся снова и перво-наперво отправлялся во флигелек к Николо Казарини. Входил без стука: «Ну как, старичок, скрипишь?» Прикладывался к заранее припасенной бутылке и добрее становился: «Ну-ну, валяй себе, дальше скрипи!» Потом усаживался в зале, смотрел программу, обеими руками опершись на палку с резным набалдашником, лишь иногда добавляя пару вялых хлопков к аплодисментам зрителей. В антракте кивал Станишевскому: «Так я пойду. Без меня управишься!» Надо ли удивляться, что Филипп Оскарович Станишевский возомнил себя полновластным цирковым хозяином.
В отличие от своего патрона, Станишевский был подвижен, энергичен и при случае охотно объяснял, что эти свойства натуры унаследовал от предка, еще в прошлом веке сосланного за Уральский хребет: якобы был сподвижником Тадеуша Костюшко. Поди — проверь. Так или иначе, не видя над собой контроля, Филипп Оскарович избаловался. На первых порах, откупаясь от Князькова, подкидывал ему на выпивку: дескать, только не мешай, не суйся. Ну, а когда в дальнейшем, войдя во вкус, директор цирка стал уже не просить, а требовать, прибегать к откровенным поборам, — Станишевскому пришлось пустить в ход всю свою изворотливость: и шефа пьющего ублажать, и собственные интересы блюсти.
Как ни странно, сперва Станишевский обрадовался избавлению от Князькова. Цирковые дела к этому времени настолько пошатнулись, что — того гляди — можно было ждать капитальной ревизии. Она обнаружила бы слишком многое, и хитроумный администратор понимал: пора менять пластинку. И еще была одна причина. Зная, что Костюченко не обладает опытом цирковой работы, Станишевский рассчитывал неплохо при нем устроиться, стать незаменимой опорой. Рассчитывал, но горько обманулся. В первый же вечер сезона это обнаружилось со всей очевидностью. Костюченко не только категорически запретил продажу входных билетов (до сих пор это было немаловажной доходной статьей администратора), но и предупредил со всей прямотой и жесткостью, что впредь никаких махинаций не допустит: «Вы об этом крепко призадумайтесь, Филипп Оскарович. У меня характер такой — вторично предупреждать не стану».
Станишевский после этого сделался тише воды, ниже травы, всячески пытался расположить к себе Костюченко. Оказалось, что это трудная задача. Новый директор продолжал настороженно приглядываться к каждому шагу своего помощника. При этом сохранял ровный, но неизменно деловой, суховатый тон. На лесть не откликался. В советчики не приглашал.
В один из этих дней, увидя Князькова на улице, Филипп Оскарович не только не уклонился от встречи сбывшим директором, но, напротив, напросился к нему домой.
— Соскучился я без вас, Петр Ефимович. Крутишься день-деньской с утра до ночи, а словом откровенным, поверите ли, перекинуться не с кем!
— Да ну? Выходит, сиротинкой живешь при директоре новом? — не без каверзности справился Князьков.
Станишевский ограничился вздохом, а затем, будто задавшись целью при любых обстоятельствах сохранить беспристрастие, весьма похвально отозвался о Костюченко: мол, безотказный работник, самолично во все дела вникает, со временем не считается.
— Одно досадно, Петр Ефимович: в помине нет опыта, каким вы обладали. Отсюда и неувязки, неприятности. Вот, скажем, рецензия в газете. Кое-кого из артистов чувствительно задела. А ведь, кабы заранее переговорить с рецензентом, другой получиться бы мог оборот. Разве у нас с вами такие дела пускались на самотек?
Князьков в ответ руками развел: трудно что-либо изменить, поскольку в горкоме сложилась неблагоприятная точка зрения.
— Неблагоприятная? Это ведь как сказать! — осторожно отозвался Станишевский. — Точка зрения — понятие условное, зависящее от многих побочных факторов. Сегодня факторы эти складываются по-одному, завтра по-другому. Вот если бы, Петр Ефимович, кто-нибудь из ведущих артистов замолвил бы слово за вас, — это и был бы существенный фактор. Такой, что мог бы повлиять на перемену точки зрения!
Князьков посмотрел выжидающе, в осоловелых его глазах точно пробудилось или оживилось что-то.
— Конечно, Петр Ефимович, я дурного не могу сказать про нового директора, — повторил Станишевский. — Одно замечаю: не все обожают его. Взять хотя бы Сергея Сергеевича Сагайдачного. Имело место резкое столкновение между ним и Костюченко. Затем как будто улеглось, утряслось. А все же, думаю, Сагайдачный запомнил тот случай!
Этим и закончился первый разговор. Не так уж много было сказано, и все-таки Князьков встрепенулся внутренне. Придя вторично, снова заговорив о Костюченко, Станишевский на этот раз позволил себе ухмылку:
— Позабавился я нынче. Зашел к директору, а он квитанцию багажную разглядывает. В ней среди прочего груза моноцикл проставлен. Вот мой директор и спрашивает: «Не ошибка ли тут? Вероятно, о мотоцикле речь идет?» Где же ему, полковнику недавнему, знать разницу между мотоциклом и велосипедом одноколесным?!
— Ну, это еще не самое страшное, — дипломатично возразил Князьков. — Главное то, что план выполняется, касса обеспечивается. Слыхал, по сей день с аншлагами живете?
— Живем, — подтвердил Станишевский и вдруг, точно поддавшись порыву откровенности, вскричал: — Э, да что нам в прятки играть, Петр Ефимович! Разве при такой программе, как нынешняя, мы бы с вами не ходили в таких же именинниках? Больше скажу: не я один сожалею о вашем уходе!
Что означало все это? Неужели Станишевский допускал возможность возвращения прежнего директора? Избави бог! Филипп Оскарович был человеком трезвым, мыслить привык реально и прекрасно понимал, что Князькову пути-дороги назад заказаны. Рассчитывал он на иное: на склоку, на заварушку, на то, чтобы руками Князькова воду замутить, да и брызнуть ею на Костюченко. Авось покладистее станет.