Выбрать главу

Я пишу в темноте. Поэтому так стихийно выглядят строчки.

Приветствую.

Женя.

* 10.08.1938. Ленинград.

Как ты болишь мне, родной, непонятный человек! Писал тебе долго и много: не говорить не могу, а то, что хочу сказать, тебе не нужно. Но и врать перед страшной болью твоей не имею силы. Порез живой, он кровоточит, но ни изле­чить, ни срастить его мне невозможно.

И я живу. Будем жить. Садись возле меня. Среди других чужих я наиболее нетребовательный и сообразительный.

Под летним солнцем добыл силу. Как всегда готов отдать ее тебе. Помолчи. Спрячь в моих руках свои малые ладони. Пусть не болит голова, пусть успокоит­ся тревожное, трепетное сердце.

Спи спокойно.

(Подпись)

29.09.1938.

Возвращался, и всплывшие мысли должны были составить письмо к тебе. Но в комнате оказалось неуютно, неприбрано, и я, по врожденной опрятности к слову, не могу сесть за бумагу в беспорядке, с грязными руками. И теперь после приборки думается бледно, очень умно, и становится скучно.

А слова твои лежат перед глазами, цветные, яркие, живые.

У тебя теперь совсем темно, и где-то внизу очень знакомый шорох — волна набегает на камни. Хотел написать — знакомый до боли, но поймал себя на том, что усиление нелепое, что бессмысленно делать жизнь болеутверждением и спо­рить таким образом с природой ее — радостью. Боль и смерть всегда к нашим услугам — только позови, жизнь дается однажды, и вернуть ее невозможно. И по этому поводу всплывают принц Датский и благородный идальго из Ламанчи. Рядком становятся полнокровный Кола Брюньон и веселый циник Рабле. Когда бакалавр пытался вылечить Дон Кихота от его одержимости, Антонио сказал: «Вы хотите лишить мир одного из самых прекрасных безумцев: философия этого прекрасного безумца — взгляд на жизнь как на представление: одни — короли, третьи — епископы, четвертые — рабы. Пьеса окончена, грим смыт, одежды сброшены, и остаются кости. Это представление в преломлении Санчо Панса выглядит так: шахматная доска, все фигуры имеют значение. Игра кончена, и они ложатся в ящик без рангов и порядка. Взгляд утомительно трезвый, но безо­шибочный. И это сильнейший довод в пользу жизни. Думаешь, парадоксально? Смотря глубоко — нет.Не буду утомлять тебя рассуждениями. Я могу насочинять чепухи, думать некогда, поглощаю огромное количество книг, философов, историков, думающих и умных людей. Какая-то труднообъяснимая жажда впитать как можно больше, чтобы через познание прийти к представлению. Когда я выяснил, что литература меня не трогает, то задумался: чего я хочу? Для чего учусь, читаю. Но так как научного мышления у меня нет, склонность обобщать и делать выводы отсут­ствует или во всяком случае развита низко, а вместо этого налицо остановка на острых углах и сбегах противоречий (результат — стихи), то я решил, что познание для меня средство к созданию образа, к более широкому и точному воспроизведению явления, характера, типа. И сейчас чтение надо бросить, пора посмотреть, что просочилось в сознание, что удержалось, что подлежит исключе­нию. Я строю себя не в первый раз, но всегда из пепла. Печальный Феникс!

Когда-то в длинном письме писал к тебе, что мне нужно сделать в смысле усовершенствования. Работа растянулась, но не хватает уже немногого.

Лучшая, наиболее плодотворная половина жизни прошла. Осталось меньше. Надо быть расчетливее. А я ничего не сделал: не написал хорошей книги, не построил дома, не изобрел пороха. А внутренние возможности есть, но как ни печально, они характеризуются плоским словом «общая одаренность». Довольно общего, нужно дело, работа. Пора постигать изречения мудрецов о простоте и свободе ограничения. Вот это и есть то немногое, чего мне не хватает. Улыбаешь­ся. Я тоже. А хоть немного веришь? Смогу?

Пишу нудно, а посему буду пить чай и читать.

30. Утро.

Иду с тобой, с морем. Не задаю вопросов и не говорю фраз с частицами «если» и «бы». Мне очень трудно с тобой, но гораздо трудней без тебя. Слов твоих ждал весьма напряженно, каждый день. И мне уже ясно и радостно — ты живешь. Сильно больная, но выздоравливающая, тянущаяся к жизни, как во время скарлатины, когда просила есть. Два раза видел их такими, глаза твои, а образ настолько реален, что держится перед глазами, как на экране. Именно толь­ко глаза, и в глазах — помоги. Говорить — не могла.

А теперь уже у меня заходит солнце. Ровное, холодноватое. Гудят самолеты. Я опять оборвал письмо, прошел день, а вечер гонит к людям. Вернее, в театр. Хожу через день и с опаской думаю о времени, когда репертуар будет исчерпан. Правда, впереди еще Большой и концерты, но они дают меньше. К театру теперь приспособлен — хороший черный костюм и неограниченное количество ворот­ников. В отпуск и отъезд собираюсь каждый день.