Выбрать главу

Я знала и тогда, как знаю и теперь, — такое неповторимо.

Я ни в чем не обвиняю тебя. Возможно, мы сломали эту большую ценность совместными усилиями. Но и теперь я не хочу для тебя боли, мне тревожно за тебя всегда.

Ты скажешь, ты подумаешь — зачем же я причиняю эту боль, зачем «мана»?

Мне для самой себя нечего скрывать. Я говорила тебе неоднократно, как мало мне того, как скупо мне дано от яркого, от нужного мне, от необходимого для того, чтобы хоть в какой-нибудь степени оправдать передвижения изо дня в день.

Ты очень изменился, Аль мой. Ты внес в мою жизнь новую «мелочную» боль, которую нельзя оправдать стихийностью тех первых лет, которая, наобо­рот, опровергает, ломает, низводит к обычному, заурядному это неповторимое. Я не всегда — или даже не слишком часто, реагировала, по-женски непоследова­тельно, неумно, на него, потом стала спокойнее, тише, прывыкла, думала сделать все это приемлемым для себя. Не вышло. (...) Надламывала жизнь встречных, не буквально — встречных. Ты много молчал. О чем думал ты — я не знала. Ожесточенность росла. Я внутренне осмысливала десятки раз, взвешенно, проанализированно знала, что я права, что ты не дорожишь мной, нашим, что я для тебя только не совсем удачная, беспокойная жена, не внесшая ни уюта, ни ребя­чьего смеха в твои дни. Ты не слышал боли в моих словах с этим содержанием. Я уходила все дальше от тебя, никуда, ни к кому, в себя, в свое одиночество без слез. Я ожесточилась.

Одно из чувств, внушенных мною в это время, оказалось неожиданно глубо­ким, дружеским. Я не верила в это, не верю и теперь, вернее, потому что не нужно оно мне, как чувство. Но когда я увидела тут ту же пелену боли, с которой жила якогда-то даже во сне, — я не могла отказать человеку в простом дружеском слове, по-честному оговорив бесперспективность мыслей обо мне как о женщине.

Я не буду говорить о дикости последних дней. Я скажу о «мане». Что дума­ешь ты, Алесь? Цель ее? Сохранить мужа? Ты согласишься, что такая мысль абсурдна. Обмануть самое себя во внутреннем. Нет. Я проверила себя.

Только избавить тебя от необоснованной боли, от ненужной, никому ненуж­ной тревоги.

Напиши мне, может быть, все это опять не так. Я не хочу твоей боли даже в качестве компенсации.

Женя.

1938. Минск, утро.

Завидую твоему созерцательному состоянию. Приветствую тебя с ним, если оно подлинное. Не совсем хочу для себя такого. Не думаю также, что это твое состояние — результат переоценки ценностей. В который раз они переоценива­ются?

«Разбившееся» — то же фиксирование твоей биографии; от лица своей вношу поправки — не достигши нужной высоты (не по плечу, очевидно).

Для себя фиксирую новую остроту ожидания твоего слова.

Женя.

Минск. (Без даты. — Т. К.)

Тревожно. Не знаю, чем вызвана тревога. Живу по-прежнему как во сне. Но во сне не живу ничем. Ты молчишь. Что несуществующее ищешь ты?

И чем больше нарушено твое спокойствие, тем дороже оно.

Кто-то должен потерять ожесточение в этой борьбе. Женщина? Не знаю еще.

Сегодня есть солнце — случайное, неустойчивое. Нужно удержать его до отъезда.

Не туда я приехала.

Женя.

(Без даты. Рукой писателя уже позже помечено 38—39. — Т. К.)

Очень ждал вестей от тебя, хотел написать что-то очень нужное, хорошее, правдивое и о себе, и о тебе, а сейчас потерялся. Может быть, напряженное твое письмо, может быть, сам я сейчас нехорош. С утра у меня было 37,3, но работать пошел. Не могу лежать. Горло болит, и еще какая-то дрянь!

Обстановка твоя меня устраивает, но состояние пугает. Напиши, от чего тебя лечат, сколько ты весишь?

Радуйся солнцу, Жень! Пройди по росе за ним, за утром, в лес, во мрак, в радость пробуждения. Сделай это и за меня.

Шлю тебе книгу.

Напишу снова, это письмо результат очень тяжелой головы. Может, тебе подослать съестного?

Жму твою лапу.

(Подпись)

1.06.1939.

Сразу два письма, и мне хорошо с ними. (...) 29-го мои недуги закончились, и я решил вечер и день отдыхать совсем. Спал в большой комнате с окошком на озеро и тополями, назойливыми, как любящие собачонки. Они стучались днем, стучались вечером, стучались ночью. И я не мог отказать себе в удовольствии, гладил эту свирепую зелень и разговаривал с ними почти как с живыми.