Сегодня и день не синий, и настроение иное. Но стихи пускай идут к тебе. В них какой-то отзвук дня, в который было светло и жилось ожиданием полу-чить какое-нибудь слово от тебя. Второй месяц уже ничего не знаю о тебе. Мои дела: самочувствие улучшается, и будь тепло, гулял бы по двору. Очевидно, дней через пять-шесть можно будет сбрасывать повязку и отправляться восвояси. Куда поеду, пока не знаю. Жизнь идет ровно, однообразно. Еда, сон, домино, книга. Изредка, по утрам, всплывают строчки плохих стихов, вроде прилагаемых.
Когда же придут твои слова?
(Подпись)
12.05.1942.
Под рукой нет конверта, но я спешу отозваться на твои первомайские строчки. Я писал тебе довольно много о себе, о состоянии здоровья. Теперь послеоперационный период, выздоровление тянется, потому что операция была на кости. Слышу прилично, и вроде худого не говорят. Очень медленно тянутся письма, но уже легче дышать, — твои слова опять со мною и если не будет новых, их можно перечитать. (... )
Этот год прошел на воздухе, и я снова пережил чередование времен года, услышал, о чем поет ветер, увидел, как растет трава. Когда мы увидимся? Загадывать боюсь, но надежды не теряю. (... )
Приветствую.
(Подпись)
22.05.1942.
Я не в обиде на судьбу за то, что письма твои приходят в беспорядке — сначала от 13 мая, а потом от 9 мая. Лишь бы приходили. Ты пишешь о безрадостном небе. Неужели у тебя все темно, сыро. У меня хорошее солнце все эти дни, а вчера был первый гром и дождь с крупными каплями, после которых листья стразу становятся большими.
Вот мне хочется, чтобы этот яркий свет и радостное тепло нашли тебя в твоем большом доме. Печально, что письма ползают медленно и то, что хочешь сказать, приходит к тебе через месяц. С твоими словами одиночества нет вообще, мы с тобой не имеем права на одиночество. Ты поймешь это, если слышишь, как, преодолевая пространство, я смеюсь и грущу с тобой, охраняю твой сон и тревожу его, чтобы услышать твой родной голос.
Май на исходе. Время идет все же медленнее, чем прежде.
Я не скрываю от тебя своего состояния. Писал об этом, на всякий случай повторю еще. В клинику я лег с диагнозом мастоигит, в дальнейшем оказалось, что это мезотемпонит (что значат эти термины по-русски, не знаю, но характеризуют воспалительные процессы в ухе). Для удаления нагноения мне продолбили дыру в черепе, и мое пребывание в клинике зависит от зарастания ее. Мне кажется, что этот срок исчисляется днями. После выхода позвоню или телеграфирую. Результат лечения — предотвращена возможность менингита, левое ухо потеряно — на 80% против нормального.
Живется ничего. Можно гулять, есть книги, шахматы, а главное — кончился табачный кризис — махорку получаю каждую неделю, а много ли человеку нужно?
Мне сейчас нужно одним глазом, хоть бы в щелочку, взглянуть на тебя.
В руках у меня книжка — «Малый мир». Это ошибки. Мир огромен, сейчас идет борьба за очистку его от фашистского хлама. На Харьковском направлении идем вперед. Хорошо! Теперь мы сильнее, крепче, организованнее. Значит, недалеко время окончательного разгрома врага и освобождения наших земель.
Все это ты знаешь и чувствуешь не хуже меня — ты была в столице в трудные дни.
Привет тебе, привет нашей хорошей Москве!
Будь здорова.
Лапу жму твою.
31.05.1942.
Ларчик открывается неожиданно просто: письма мои не доходят к тебе потому, что ящик, в который я их опускаю, очищается неаккуратно. Обнаружил это случайно сегодня вечером: шел и увидел, что ребята таскают из переполненного ящика письма. К досаде моей оказалось, что человек, которому я поручал дать тебе ответную телеграмму, поручения не выполнил и сказал об этом через три дня. Вот этим и объясняется мое молчание. Я уже здоров, жду выписки из клиники. (...)
Приветствую тебя.
(Подпись)
2.06.1942.
Перешел в июнь. День ото дня — от Лескова к Шекспиру, от Шекспира к Гоголю. Перевод Шекспира — старенький, но все же дает огромное наслаждение. Впрочем, тебе оно известно лучше — из подлинника, которым ты пару лет назад зачитывалась. Под окном уже расцвел боярышник, на столике — тюльпаны и сирень. Лето вступает в свои права, хотя жары пока не чувствуется.
Сегодня смотрел профессор. Сказал, что дела идут неплохо, и разрешил снять повязку. Это значит, что через пару дней наблюдения я выйду из клиники. Ухо мое очень радо освобождению от трехмесячного груза бинтов и ваты и подышать свежим воздухом. Я даже не узнал себя в зеркале, настолько привычной стала белая полоса марли на лбу.
Тоскуется без тебя. Когда же это, наконец, случится, пробьет час, прилетит минута, та самая, в которую можно будет взять тебя за руку и посмотреть в глаза.