Появившийся в 1968 "Ребенок Розмари" открывает зрелого Полянского и знаменует его не превзойденную по сей день творческую вершину. Этот фильм сразу входит в киноклассику и кладет начало "сатанинской серии" в большом американском кино (до сих пор сатанизм был уделом андерграунда и таких его представителей, как Кеннет Энгер). В "Ребенке Розмари" впервые появляется нешуточная, поистине бесовская энергия, сказочный сюжет корнями врастает в психологическую реальность, а потом до основания перепахивает ее, не оставляя камня на камне.
То, что произошло вслед за этим, многократно описано и интерпретировано. Всю изощренность экранных фантазий Полянского (Розмари беременела от дьявола и становилась мадонной сатанинской секты) превзошла трагедия на голливудской вилле Шэрон Тэйт. Актриса, которая была на сносях, и ее гости, одуоманенные наркотиками, стали жертвами ритуального у6, ..югва, совершенного "Семейством фрегатов" — сатанинской сектой Чарлза Мэнсона.
Многие увидели в этом расплату за смакование экранных ужасов, за разгул интеллектуального демонизма. Но и последующие работы Полянского свидетельствовали о неизжитости в его художественной мирооснове клинического случая, оккультной тайны, метафизического зла, разлитого повсюду и легко овладевающего человеческим естеством. Даже в единственной, неведомо как залетевшей в те годы в наш прокат картине Полянского "Тэсс" — экранизации романа Томаса Гарди — элегическая атмосфера викторианской Англии модернизируется, напитывается нервическими токами, подводится под стилевые параметры гиньоля.
По сути дела Полянский — не в пример другим шестидесятникам — почти не изменился ни внутренне, ни даже внешне. Он выглядит, как слегка потертый жизнью пацан из краковской подворотни. Говорят, на вопрос коллеги, с которым сто лет не виделись, как жизнь, что делаешь, отвечает: "Как всегда: трахаю манекенщиц,".
На исходе десятилетия его — десятилетия — стилистом и хроникером Дэвидом Бейли был выпущен фотоальбом "Коллекция бабочек безумных 60-х годов". Молодой режиссер с польским паспортом обнимает американскую старлетку. Шэрон Тэйт не единственная из персонажей этой книги, кто в момент ее выхода сполна расплатился за культ свободы и превратился в тень. Полянский, прошедший через те же моды и соблазны, так же хипповавший, так же чудивший с сексом и наркотиками, остался жить. Мало того, он один из тех, кто изменил пейзаж кино после битвы.
Может, потому, что прошел социалистическую прививку от идеологии? Во всяком случае, в том роковом 68-м он не ринулся на баррикады и не захотел вместе с Трюффо, Маллем и Годаром закрывать Каннский фестиваль, куда был приглашен в жюри. Он не считал его "слишком буржуазным" и не внял пламенным призывам революционеров, предпочтя изоляцию в компании с "советским ренегатом" Рождественским. И каковы бы ни были его личные мотивы, ясно одно: он остался нейтрален, равнодушен и исполнен иронии к этой битве, как и любой другой, самонадеянно пытающейся искоренить зло.
Спустя два с лишним десятилетия Полянский был награжден президентским мандатом в то же самое каннское жюри. То же, да не то: пейзаж Лазурного берега разительно переменился. Можно даже сказать, что этот самый пейзаж доверили самолично оформить, довести до совершенства Полянскому. Он был не просто главным судьей на самом представительном ристалище, а эталоном, законодателем тех критериев, коими надлежит руководствоваться нынче в кино. Эти критерии — зрелищность, саспенс, удовольствие, получаемое непосредственно во время просмотра и чуждое всяких рефлексий. Так, а не иначе было воспринято заявление Полянского: "Если мне приходится потом раздумывать, понравился фильм или нет, это уже слишком поздно".
Полянский один из первых, один из немногих вовремя выпрыгнул из интеллектуальной резервации, в которую загнало себя кино. Из плена идеологии он освободился еще раньше и не тешился прогрессистскими иллюзиями, которые охватили киноэлиту обоих полушарий. Его игрушки, его болезни оказывались более невинны, и даже его инфантильность выглядит порой более простительной.
Полянский обогнал многих европейских и даже американских кинодеятелей, раньше других двинувшись в сторону жанра и переплавив свой глобальный "еврейский" пессимизм в горниле новой культурной мифологии. Он пережил эпоху жертвенных самосожжений и превратил свою личность в неизменный и несгораемый художественный объект. Такой же непотопляемый и самоценный, как пришвартованный в каннском порту парусник — выполненная за баснословные деньги точная копия легендарных пиратских судов.
Пускай этот парусник послужил всего лишь декорацией для тяжеловесного фильма "Пираты" (1986) с единственным занятным эпизодом-пародией на "Броненосец "Потемкин". И пускай вообще работы Полянского последних лет не вдохновляют по большому счету. Зато в обновленный пейзаж чудесно вписываются как парусник, получивший там прописку на нeсколько лет, так и осевший в Париже его строитель и капитан.
Его ругают за то, что потрафляет жрецам коммерции, его называют гедонистом, безродным космополитом, педофилом, к нему липнут самые фантастические домыслы и сплетни. Пускай. Пускай пресса иронизирует по поводу его роста и эротической активности, зовет его современным Кандидом, не извлекающим уроков из прошлого. Пускай. Когда 65-летний коротыш с волосами до плеч величественно поднимается по каннской — или гданьской — сцене, напряжение и восторг публики одинаково иррациональны. Она в стократной пропорции отдает ему то, что отобрала из его личной жизни для своих обывательских радостей. Он притягивает и влечет ее своим сверхчеловеческим запахом — как парижский парфюмер Гренуй.
И плевать, если вдруг на десяток лет он становится персоной нон грата в Америке — после сексуального скандала с девочками, в который он вляпался вместе с героем "Китайского квартала" Джеком Николсоном. Он настолько независим и благороден, что став каннским судьей, награждает "Золотой пальмовой ветвью" американский фильм. И плевать на слухи, будто жюри морально коррумпировано заокеанский киноиндустрией — от Вупи Голдберг вплоть до Натальи Негоды, с которой Полянский незадолго до того снялся в какой-то голливудской бодяге. Он поднимается на сцену под фамильярно-одобрительный раскат зала: "Рома-ан!"
А ведь награжденный фильм этот — "Бартон Финк" — словно создан для души президента жюри. Ведь кто такой сам Полянский как не беженец от идеологии? Сначала коммунистической, потом — леворадикальной европейской, наконец — американской, оттолкнувшей его (в прямом и переносном смысле) унылым ригоризмом. По сути Полянский повторил судьбу Бартона Финка — бродвейского драматурга образца "политической корректности" 1941 года, который поехал продавать свой талант в Голливуд. Но вместо вернякового коммерческого сценария написал совсем другое — проекцию своих фантазмов и комплексов, своих трагикомических отношений с миром, своего эгоцентризма и своей чрезмерности.
Полянский по-прежнему похож на беженца, за которым уже давно никто не гонится и который на бегу достиг немыслимого благополучия. Беженство — это естественное состояние и жизненный стиль. Меняя города и страны, студии и подруг жизни, он словно бежит от самого себя, от собственных воспоминаний. И возвращается — куда? Правильно, к началу.
"Горькая луна" (или, используя игру слов, "Горький медовый месяц", 1992) — почти что римейк "Ножа в воде". Вновь супружеская пара, втягивающая в свои изжитые отношения новичка, неофита, свежую кровь. Вновь действие сконцетрировано в плавучем интерьере, только вместо приватной (шикарной по польским параметрам) яхты — действительно роскошный трансконтинентальный лайнер. И несколько "флэшбеков" из парижской жизни, из времен, когда завязался злосчастный роман, который завершится двумя выстрелами посреди океана.