Скрипнула дверь, голос тёти Фаины произнёс:
— Здесь прохладно, оденься поверх одеяла платком.
Звякнула крышка сундука, что-то зашелестело. Леся открыла глаза и увидела в руках у девушки с косами, сестры Фаины, что-то необыкновенно красивое, голубое, расшитое по краям розовыми цветами. Она не сразу поняла, что это — одеяло.
— На, укрывайся и не мёрзни, — протянула девушка одеяло маме.
— Да что вы? Зачем? Таким и укрываться страшно.
— Я его к свадьбе готовила, — задумчиво сказала девушка. — Может, и свадьбе-то не бывать… На, укрывайся, живы будем — наживём!
…Утром сёстры проводили Лесю и маму до станции, помогли взять билет, принесли вещи и теперь стояли рядом, удивительно похожие друг на друга — скуластые, черноглазые, с длинными бровями. Только у одной косы висели на спине, у другой были уложены венцом вокруг головы.
— Вы… не русские? — спросила мама.
— Татарки, — ответила Фаина. — Наше-то село почти сплошь татарское.
— А мы украинцы, из-под Киева…
Подошёл кладовщик, дядя Митя. В усах его пряталась неловкая улыбка.
— Поезд на подходе, — сказал он. — Минуту всего стоит. Надо подсобить вам, книги-то нелёгкий груз. — Он свернул козью ножку, задымил в сторону.
— Чем вас отблагодарить? — растроганно говорила мама, пожимая руки сёстрам. — Я бы, наверное, не сумела так. Уложили нас в свои постели, с дороги ведь… Одеяло дали… — Взгляд её скользнул по узлам, остановился на шкатулке.
Леся крепко прижала шкатулку к себе и вдруг почувствовала, будто кто-то постучал ей прямо в сердце. Она в последний раз погладила гномика и протянула шкатулку тёте Фаине.
— Возьмите…
— Да-да, возьмите, — обрадовалась мама. — Хоть вспомните нас когда-нибудь.
Фаина хотела отказаться, но мимо загрохотали вагоны, она сунула шкатулку под мышку, поцеловала Лесю и подхватила узел.
Дядя Митя и сёстры почти на ходу втолкнули Лесю с мамой в тамбур. Что-то звякнуло об пол, и Леся увидела шкатулку и своего чёрненького друга — маленького трубача. Он изо всех сил трубил в свою смешную трубу, похожую на шляпку гриба. И хоть вагон дёрнулся и застучал по рельсам, Лесе показалось, что она слышит её призывный звук, по которому все люди собираются вместе.
Мама, высунувшись из тамбура, махала руками и, пересиливая ветер, кричала:
— Спасибо вам, лю-уди-и!
ШУРКА
Шла война, и злая пуля не жалела. Каждый день, после сообщения Совинформбюро, повторялись слова: «Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины!» Но они не могли стать привычными, волновали с той же силой, потому что падали, защищая родную землю, новые герои. Много пришло похоронных, многие пропали без вести. Жадно хватали дрожащие руки замусоленные солдатские треугольнички. Жив! Не шутка — третий год войны…
Отпела и Шуркина мать, глотая слова со слезами:
То ли пела, то ли голосила на всё село, пугая маленького Женьку.
Только ведь и горе забывчиво. Глаза у Шуркиной матери такие же, как и у Шурки, — будто из маленьких голубых капелек собраны. Белобрысая, молодая, курносая. Работала она продавщицей, и стал к ней присватываться дядя Петя. Его прислали недавно заготавливать грибы и ягоды, выменивать у хозяек на всякие нитки-иголки. Был дядя Петя без руки, отвоевался быстро, и без семьи: жена и дочка погибли в эшелоне, под бомбами.
Не в характере Шуркиной матери весь век горевать, только и замуж как выходить, когда война.
Дядя Петя уговаривал. Не виноваты, мол, что так случилось. Что ж теперь, век вековать в одиночку? Да и хозяйство тяжело одной держать. Правда, Шурка вырос, уже седьмой класс закончил. Помощник…
Шурка на мать смотрел волком. Он не верил, что отец погиб. А мать — баба слабохарактерная. Придёт отец и спросит у Шурки: ты-то куда, сынок, глядел? Как позволил другому моё место занять? А ежели всё-таки не придёт, то разве им втроём, ему, матери и маленькому Женьке, так уж плохо?
Шурка наблюдал за матерью. Вот оно. В зеркальце засматривает, кудерёк из-под косынки достала и на лоб уложила.
Да и косынка новая, не иначе, дяди Пети подарок. Значит, вчера правду ехидная Катька сказала:
— Что, Шурочка, скидывай тельняшку, сушёный гриб на шею повесь, нового отца встречай…
Всегда носил Шурка тельняшку, подаренную отцом. Ухитрялся любую рубашку так надеть, чтобы уголок полосатый виднелся…
Шурка так растерялся, что даже не налупил её хорошенько, хоть руки давно чешутся.
Не знал Шурка, как против матери пойти. Стыд с ней говорить про это.
Сидел Шурка один на чердаке, бродил над Тавдой, думал и думал. И наконец решил написать матери письмо, будто от отца оно. Никому не сказал об этом. Бывают такие тайны, которые надо хранить хоть и всю жизнь…
Когда Шурка вернулся из школы, горница была полна народу. Мать, простоволосая, опухшая от слёз, тонким, дрожащим голосом выводила каждое слово уже выученного письма. Она прислушивалась к своему голосу, будто не веря, что всё это правда.
— «Любезная моя Ольгюша и сынки Олександр и Евгений! Шлю вам свой горячий привет, теперь уже не фронтовой, а из госпиталя…»
Когда Шурка писал это письмо, у него щемило сердце, щипало в носу, в глазах. Он горячо верил, что отец жив, видел все его муки будто наяву.
— «Не думал с вами свидеться, — дрожал материн голос, — не чаю, как уполз с ранеными ногами, когда немцы крушили наш госпиталь…»
Шурка забыл, что сам писал эти горячие, как раны, слова. У него снова защемило сердце и замутилось перед глазами. Нет, это были не его слова, так взаправду писал отец, каждое слово было отцовским…
— «Не удивляйтесь, что рука не моя. Пишет за меня сестрица наша. Я лежу пластом и не знаю, когда подымусь, когда зашагают мои ноги. Рад и тому, что жив остался…»
«Жив!» — прошелестело в общем вздохе, и надежда живой птицей затрепыхалась в комнате. «И мой жив, и мой, и мой!..»
— «Адреса своего вам пока не посылаю, потому как должны перевести меня в другой госпиталь на длительное лечение…»
Письму поверили. Ведь оно было настоящим. Долго вынашивал его Шурка в сердце, и не только в сердце. Чтобы пропахло солдатским потом, несколько дней носил его за ремнём у тела. И треугольный солдатский штамп из резинки вырезал.
— Шура, сынок! — заметив Шурку, кинулась к нему мать. — Жив отец-то наш, жив!..
За эту живую радость и слёзы простил Шурка матери и новую косынку, и отлучки из дому по вечерам. Да и где ему было разобраться во всех тонкостях бабьего сердца? Он хотел одного — чтобы вернулся отец.