Выбрать главу

Открыть глаза никак не получалось, хотя Брок не ощущал на них повязки. Он пытался, но… Ни открыть глаза, ни шевельнуть пальцем, ни хотя бы облизать губы. Будто его парализовало целиком и полностью.

Но дышать-то он мог!

Только ни фига не слышал.

Через некоторое время начал возвращаться и слух — тихая и очень далёкая музыка. Что-то струнное и хрипловатая флейта. Никогда раньше Броку не случалось слышать ничего подобного. Музыка была прекрасна.

Но никаких характерных «госпитальных» звуков не было. Ни писка аппаратуры, ни разговоров, ни быстрых шагов за дверью палаты, ни далёких, но всё же различимых сирен машин «скорой помощи». Ничего. Только музыка и лёгкий шелест, словно сквознячок шевелит занавески.

Через некоторое время шелест изменился, стал резче, чаще. Чья-то тёплая рука легла на щёку Брока, и мелодичный переливистый женский голос сказал:

— Надо выпить, воин.

Губ коснулось прохладное и твёрдое, и они сами собой разомкнулись. В рот полилось травянистое, чуть сладковатое, с насыщенным вкусом. Слюна едва ли не брызнула.

Мягкие пальцы поглаживали кадык. Брок послушно глотал микстуру. И всё пытался понять — куда же его занесло? Для рая — слишком много плотского. Хотя бы запах собственного тела. Кстати, душ был не помешал. И кого бы и как спросить, почему от него не воняет палёным и всякими смрадными мазями от ожогов? А для ада слишком хорошо и слишком много нежности.

Брок не привык к ней. В его поганой жизни сына механика-алкаша и забитой домохозяйки ей если и было место, то настолько давно, что он уже ничегошеньки не помнил. Брок привык быть жёстким до жестокости, упрямым до упёртости, бить так, чтобы не вставали, стрелять так, чтобы не поднимались, не терпел беспомощности и был, в сущности, преизрядным мудаком. В его картине мира нежные, слабые, хрупкие, чувствительные просто не выживали. А он хотел выживать.

Брок любил жизнь всем своим давно очерствевшим сердцем, и плевать, что без взаимности, плевать, что любые блага ему приходилось выгрызать, иногда в буквальном смысле. Плевать, что в силу устройства мозгов он видел хорошо если десятую часть всех красот и чудес, которыми изобиловала жизнь.

А сейчас его окунули в ту самую нежность, в которую он даже и не верил. И это оказалось безопасно. Он был слаб и беспомощен, не мог двигаться, не видел и еле слышал, но о нём заботились, его лечили, ему было не больно…

Это-то и пугало. За такие немыслимые блага — кто и чего с него запросит?

Слух становился всё острее, и вскоре Брок уже мог различить тихие шаги, шелест одежды, тихое позвякивание и постукиванье.

Запахи яблоневого цвета, мёда и травы никуда не уходили. По-прежнему не получалось шевельнуться. Даже поднять веки.

И очень странно было, что не хотелось ни в сортир, ни пожрать. Потому что Брока не кормили, лишь часто поили микстурами.

Он уже понял, что не в госпитале. Но где? Здесь не было большинства привычных ему звуков: мобильников, телевизоров, радио, да хоть не слышимого большинством людей, но неизбежного гула электричества в проводке! Что за странное место?

И когда Брок наконец смог открыть глаза, высокий потолок над ним оказался не белым. Он был золотым. Металлическим. Ну ладно, может, это было и не золото, но однозначно какой-то жёлтый, отполированный до зеркальной гладкости металл. И в этом золотом зеркале отражался Брок Рамлоу — совсем небольшой. Уж очень высоко оказался потолок.

Он лежал навзничь на кровати размером с обычную больничную койку, и вся постель была золотисто-палевой. Брок на пробу попытался пошевелить пальцами и ощутил не привычную шероховатость хлопка, а шелковистость. Словно кому-то вздумалось застелить госпитальную койку натуральным шёлком.

Хотя это ведь и не госпиталь.

Вертеть головой пока не получалось, но в потолке отражалось многое — узорчатый пол, похоже, из камня; какие-то столики, скамьи, кресла; кремовые занавеси на высоких стрельчатых окнах, которые шевелились от лёгкого сквозняка.

Поняв, что больше ничего интересного не увидит, Брок перестал коситься и уставился на своё отражение — с ввалившимися заросшими щеками, непривычно тонкой шеей и выступающими даже из-под одеяла ключицами, с отросшими чёрными волосами, разметавшимися по подушке.

Долго же он болел…

Но Брок не увидел никаких следов ожогов. Ни рубцов, ни шрамов, ни стянутой кожи. И это было очень странно.

Ему приходилось видеть парней после серьёзных ожогов, и это… внушало. Восстановить кожу до исходного состояния врачи до сих пор не умели. Никакие пересадки с жопы на морду и прочая пластическая хирургия не отменяли этого факта.

Но человек, чьё отражение Брок видел в золотом потолке, словно и не горел никогда.

========== 3. Альфа Страйк ==========

Джейкоб Роллинз стоял у окна, упершись кулаками в подоконник, и пялился наружу, не видя, что там творится.

Их каким-то неведомым, необъяснимым ветром занесло в Асгард прямо из-под рушащегося Трискелиона. Весь Альфа Страйк. Ну, почти весь. Некоторым не повезло. Аткинс, Стоун, Райд, Вудсток и Брукс не дожили. А ещё с ними не было Брока.

Не обнаружив их в золотом дворце, куда их закинуло, Роллинз опросил оставшихся в живых. Мэй видела, как погиб Фредди. Таузиг и Лаки едва уцелели, когда бывшим с ними Аткинсу и Вудстоку не повезло. Райда пристрелили у Лютика на глазах. Миллз и Глазго не удалось вытащить Стоуна из-под завала, да и смысла не имело — балка прилетела бедолаге в голову.

Почти все они были ранены, кто сильнее, кто слабее. Самого Роллинза контузило. И дня три они провалялись в здешнем госпитале, где лечили микстурами и примочками красавицы в длинных платьях до земли, каждая с золотой косой до жопы. Красавицы были высокими, статными и до того строгими, что к ним даже сломавший ключицу и пару рёбер Лаки не пытался подкатывать.

С ними особо не разговаривали. Сообщили только, что принц приказал их исцелить и что Брок жив, но сильно пострадал.

Что это был за принц, Роллинз в душе не ебал до сих пор.

Выздоровевших отправляли хрен знает куда под конвоем молчаливых равнодушных громил с копьями, круглыми щитами, в хитровыебанных доспехах и с дурацкими рогатыми шлемами, в которых Роллинз не видел ни малейшего смысла — в рогах, не в шлемах.

Когда его — лишившегося всех шрамов, головной боли и наконец-то с нормальным глазом — вели от госпиталя в казарму, он всё прикидывал, куда лучше всадить нож эдакому жуку-рогачу. Получалось — в шею: ни шлемы, ни доспехи её толком не прикрывали.

Но ножа у Роллинза не было. Они вообще оказались тут в одних трусах. Даже Мэй. В госпитале им выдали какие-то странные тряпки непонятно из чего: штаны, рубахи, туники, кожаные пояса, что-то вроде высоких толстых носков и кожаные сапоги.

Больше чем полжизни проходивший в военной или полувоенной форме, в штатском, вдобавок таком штатском, Роллинз чувствовал себя совершенно по-дурацки.

К концу недели — хотя как тут считают? У Роллинза было стойкое ощущение, что день здесь длиннее земного, а ночь короче — в казарме собрались все. В таких же дурацких тряпках.

Казарма и на нормальную казарму-то не была похожа: шесть огромных комнат, в каждой по две кровати, по два комода и по два шкафа, а ещё какие-то полки, стойки и прочая нелепица. Мебель из дерева, непривычные ткани и даже ковровые дорожки. Замысловатый сортир с умывальником. Вместо душевой — здоровенная купальня с бассейном, скамьями и колоннами, всегда полная чистой горячей воды. Что-то вроде гостиной-столовой с длинным тяжёлым столом и лавками, на котором всегда были украшенные чеканкой кувшины со свежей прохладной водой и такие же стаканы по пинте каждый. Отдельный выход на просторную, акра в четыре, заросшую густой низкой травкой с белыми цветочками поляну.

Ни стрельбища, ни полосы препятствий, ни спортивного зала.

Зато кормили тут неплохо — мясом от пуза, овощами, фруктами, половина которых была совершенно незнакома. Из напитков — только вода: ни пива, ни кофе, ни молока, ни даже зелёного чая, без которого Мэй себя не мыслила. И ничего сладкого, отчего Лаки молча страдал и налегал на виноград — каждая ягода была не меньше чем со сливу.