Выбрать главу

Проходили годы. Подруги Лизы уже нашли свое счастье или то, что принято называть счастьем. И Саша женился, хотя уверял, что создан холостяком. И Лиза могла бы свить гнездо: был человек, который предлагал ей это. Но она отказалась. И ни разу об этом не пожалела.

Если бы всю жизнь прожить в одном ключе, в одной тональности, ошибок было бы меньше. Увы, проживаешь несколько жизней, и любой опыт устаревает. Но любовь к Саше, как казалось ей, была тем постоянным стержнем, той непреходящей ценностью, которая управляет ее жизнью и навсегда сохранится в ней. При мысли о Саше и во имя этой любви она даже подумывала усыновить чужого ребенка, но не могла решиться: вдруг не полюбишь, как своего, и будешь всю жизнь перед ним виновата. Снова шли годы, как будто медленно, а в действительности страшно быстро. И началась война…

И вот она кончилась, и все надо начинать сначала. И рядом чужая девочка карабкается среди развалин. Чужой дом, сиротство, голод, горе… Но разве эта сиротка ей чужая? Разве ее мать не благодарила когда-то учительницу так преданно, с надеждой?

Прошлое и настоящее сливаются в воображении. Эта девочка могла быть ее дочерью. Много лет назад другая девочка, немногим старше, стояла перед домом человека, которого любила. Худенькая, в легком пальтишке, одинокая, потому что ни родителей, ни тетки уже не было, стояла она в нерешительности — принять ли иллюзию счастья за само счастье или отказаться от всяких иллюзий? И решила отказаться, не захотела унизить себя, заведомо зная, что не нужна другому или нужна чуть-чуть… Она правильно поступила, но если была бы жива ее мать, насколько легче было бы тогда!

Или труднее?

В один из дней, когда Маша уже выздоравливала, Елизавета Дмитриевна неожиданно встретила свою далекую любовь: Александр Львович Бурмин читал лекцию в Доме работников искусств.

Теперь это был мужчина сорока пяти лет, толстый. Говорил он по-прежнему хорошо, только преждевременная одышка давала себя знать. Да еще глаза сохранили свое победительное, теперь уже неуместное выражение.

Елизавета Дмитриевна собралась после лекции зайти в комнату отдыха — повидаться с Сашей. Но раздумала. С каким, собственно, Сашей? Где он, этот Саша? И где молоденькая неудачница Лизочка, влюбленная в него? О чем говорить им? Теперешняя поджарая женщина, высохшая, с сильной проседью в волосах, может только осведомиться у немолодого, тучного и чужого для нее мужчины, что следует прочитать по истории эстетических учений…

Теперь у нее никого не осталось, кроме Маши.

На улице поднялась метель. Елизавета Дмитриевна шла с трудом, спеша домой и боясь своего возвращения.

Прошлое и настоящее не сливаются. Умерла любовь. Прошлое утрачено, настоящее надо завоевать.

Но как? Поговорить о ней или о себе? Рассказать о Саше? Просить прощения за свою вину?

Она знала, что Маша привязана к ней. Но настолько ли, чтобы принять все, что она хочет ей дать?

— Вам нездоровится? — спросила Маша.

«Начну и заплачу — вот что плохо», — подумала Елизавета Дмитриевна.

— Должна тебе сказать, — почти сухо начала она, — что я была у тебя на работе и сказала, что ты больше туда не пойдешь. Будешь только учиться.

Глаза Маши казались огромными на похудевшем лице. Она слушала как будто не самые слова, а то, что за ними таится.

И она молча кивнула, соглашаясь.

Глава седьмая

ТЕРЯЯ — НАХОДИМ

В том году Коля переживал кризис: он давно уже не писал ни стихов, ни прозы. Только в письмах к Володе горячо и сбивчиво высказывал свои новые мысли.

Однажды вечером, вернувшись после театра с родителями, он, против обыкновения, тотчас ушел к себе. Мать посмотрела вслед, но ничего не сказала.

В семье все переживалось сообща, и секретов друг от друга не было. Вместе проводили свободные вечера вместе отдыхали. В театры и концерты тоже ходили втроем (это была Колина забота доставать билеты на всех). Еще недавно капельдинерша Большого зала, обычно стоявшая у главного входа, поздоровалась, как всегда не спрашивая билетов и улыбаясь всем троим: она приметила их еще до войны и явно была рада, что видит их снова…

Родители часто советовались с Колей, даже когда он был маленький. «Как ты думаешь: стоит ли покупать эту лампу?», «Как твое мнение: к лицу ли маме это платье?» — и он отвечал как можно добросовестнее…

И так уже повелось, что все события обсуждали сообща. И письма от Ольги Битюговой из Новосибирска Коля читал вслух. Судьба Оли касалась их семьи, за нее они все отвечали. И, слава богу, можно было не тревожиться. Семен Алексеевич побывал в Новосибирске, виделся с Олей, свидание прошло хорошо; он проявил большое великодушие и благородство и сказал, что более всего заботится об Олином благополучии: если ей хорошо и она здорова, то все в порядке.

…и не видно было, чтобы страдал. Главное, вполне оценил Диму. Они так хорошо говорили друг с другом, и я была счастлива.

Потом стало известно, что Битюгов уехал на постоянное жительство в Одессу. Это был город, который он защищал, за который получил медаль, да и сам по себе прелестный. Мать Коли там выросла.

— Девушки там одна другой краше, — рассказывал отец, — по крайней мере, были прекрасны двадцать лет назад. Этакое, понимаешь, мягкое, южное очарование. Но особенное, знаешь, тонкое.

Николая Григорьевича радовала мысль, что друг детства именно в Одессе начнет новую жизнь. Может быть, найдет и счастье.

Семен Алексеевич прислал оттуда письмо. Благодарил за Ольгу, что поставили ее на ноги.

Отец часто рассказывал о своем прошлом, и Коля представлял себе всю его боевую, полную приключений жизнь: маленького беспризорника, потом — воспитанника детдома, откуда он убегал и возвращался, потом — жизнь юноши, который сражался с деникинцами, а потом попал в Одессу и поступил в медицинский институт. Там он и познакомился с «немыслимой девушкой» — Сашенькой Брехт.

Ее жизнь была, кажется, менее интересной, то есть довольно благополучной. Но сама Одесса — город музыки, солнца, романтических неожиданностей; даже самый благополучный человек живет там интенсивно, мечтает, волнуется…

— А знаешь, она сначала не хотела идти за меня. А тут — лето. И акация, знаешь, так немыслимо цвела…

— Как же ты внушил любовь, папа? Говорил какие-нибудь слова?

— Не помню. Я был как в горячке.

И теперь они все счастливы.

Прислушайся, как дружественно струны Вступают в строй и голос подают,— Как будто мать, отец и отрок юный В счастливом единении поют.

Но даже родителям Коля не мог бы рассказать о своих сомнениях. Потому что это сильно огорчило бы их: самое главное в его жизни — то, что должно было определить его дальнейший путь, уже утрачивало цену…

Началось уже давно, а сегодня очень обострилось.

Происшествие было скорее смешное. Староста курса Леднев поручил Коле срочно написать стих для стенгазеты.

— У ребят в общежитии разладилась дисциплина.

— А в чем дело? — спросил Коля.

— Это мы выясним, а стих ты приготовь.

— Что ж ты думаешь: от этого дисциплина наладится?

— Зависит от качества стиха.

Коля пожал плечами.

— Странно!

— Почему это?

— Так монтера зовут — починить электричество.

— Хорошее сравнение. Я гордился бы этим.

— Да — если бы свет зажигался. Но это не так делается.

— А Маяковский?

Это был всегдашний крупный козырь. Коля не сказал ни да, ни нет.

Но сегодня, сидя в театре на хорошей, революционной пьесе, он почувствовал, что скучает, не следит за действием, не понимает слов. Они не доходили до него, а порой и раздражали. Слова были горячие, артисты произносили их искренне, но Коля ерзал на месте, так что родители заметили. Публика шумела, вызывала актеров.

Родителям также понравилась пьеса. Это и мешало Коле говорить с ними.

Он долго не ложился и думал. Да, совершенно ясно, что многие слова изжили себя, не действуют. И не только старинные, но и совсем недавние. Не те, что у классиков, — пожалуй, классики в какой-то степени ближе, чем некоторые современные, но ни тем, ни другим уже нельзя следовать, нельзя так писать. И даже, когда читаешь, не действует.