Выбрать главу

Девальвация слов, потеря их первоначального острого смысла.

«Свобода — народа, заря — и зря…» Нет, не в этом дело, а просто исчезли некоторые слова. Например, любовь. Я вас люблю. Je vous aime. У Чехова есть даже ироническая фамилия: Жевузем Бьянка Ивановна. А теперь писатель должен исхитриться написать роман, в котором ни одного жевузема, вообще нет слова «любовь».

Это не значит, что любви нет. Но слишком многое уже называлось и называется любовью. Когда мы именуем пустые вещи значительными словами, становятся подозрительны и самые слова. От них коробит. И эта в последнее время пропаганда любви и верности, эти газетные призывы и частые дискуссии о том, что любовь — это хорошо и нужно. И стихи, стишки, вирши… Ромео и Джульетта. Вот еще обесцененные имена. Тошно слушать. Всякий воображает себя Ромео. Всякий, у кого роман, даже самый пошлый. Ромео и Джульетта. Дружба, любовь. Бог ты мой, эти слова уже становятся такими, о каких Чехов сказал: «Должны быть объезжаемы, как яма».

А вы сами, Николай Вознесенский? Какая у вас лексика? Помните, как в начале войны, в Новосибирске, вы писали? «Мы живем на Севере. Ночи здесь большие. Иногда и в три часа зажигают свет. Ночью просыпаешься, а кругом чужие. Гаснет электричество, а рассвета нет…»

Вы думаете, Николенька, это ново? Как бы не так: только искренне, а этого мало: «Три часа — электричество». Но зато: «большие — чужие». Приметы времени, а слова старые.

Что-то совсем другое нужно.

Заснуть не удалось. Коля взял в руки своего любимого Лермонтова, нашел те строки, которые всегда успокаивали его:

В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье голубом…

И вдруг вспомнил, что говорил об этих стихах Маяковский, с какой болью: «Эх, дать бы такой силы стих, зовущий крестьян объединиться в кооперативы».

Бедные поэты, бедный Маяковский!

Ведь нет такого стиха, нет! И не может быть. И сам Маяковский не верил, что напишет его когда-нибудь. И оставался в долгу «перед всем, что не успел написать».

«Кажется, у меня жар», — думал Коля. Его мысли были ясны, но сменялись быстро, скачками.

Кто привык постоянно и много читать, тот не освободится от литературных ассоциаций. Почему ему вдруг вспомнилась «Степь» Чехова? Потому что там шла речь о силе слова.

Простой парень два года любил девушку, а она его знать не хотела. В отчаянии он стал говорить ей разные слова, и произошло чудо: за эти самые слова она его полюбила!

Но тогда этот парень возвысился до гениальности. Нашел слова! Победить того, кто тебя не любит, и победить словами, — ведь это величайшее торжество. Пушкину это не удалось по отношению к Натали! Да, радость Константина Звоныка была не только радостью влюбленного, но и торжеством поэта, создателя магических слов.

Что это было? Импровизация? Да, он так утверждает: сам не помнил, что говорил.

Импровизация… Как долго она подготовляется! Это происходит как в природе: вода нагревается долго, но закипает сразу. Говорят, Чайковский написал свою «Пиковую даму» в сорок четыре дня. А увертюру к «Дон Жуану» Моцарт будто бы закончил перед самым началом спектакля: даже чернила не успели высохнуть. Но что известно об этой быстроте? Может, вся предыдущая жизнь Моцарта и Чайковского была подготовкой к этой четверти часа или шести неделям? Может быть, все их творчество сводилось к тому, чтобы в решающий миг они могли сказать свое настоящее слово?

И чеховский счастливец тоже, вероятно, за все два года накапливал слова, прежде чем настал день и можно было заговорить. Он думал, что отчаяние продиктовало их, а это было высокое вдохновение.

«Надо принять что-нибудь, — думал Коля, — я что-то начинаю дрожать».

И все-таки Маяковский не нашел нужного стиха. И все-таки что-то случилось в мире, отчего слова потеряли прежнее значение.

Что произошло? Война!

Колины мысли опять сделали скачок, и он стал думать не о том, как найти нужные слова, а о том, что эти поиски напрасны, тщетны. И он представил себе всю относительность, всю слабость человеческого слова. Написано столько удивительных книг, столько сильных, горячих, подлинных слов родилось в мире — и что же? Они не предотвратили бедствия. В Германии, где раздавались голоса Гёте и Шиллера, Маркса и Гейне, толпы людей совсем недавно безоглядно устремились за маньяком и варваром. Ох, не преувеличили ли фашисты значение книг, когда сжигали их на площадях?! К чему привели гигантские усилия поэтов, трибунов? Кипела ли вода? Или жар все еще накапливается, оставляя холодной нашу землю?

И под влиянием новых тяжелых мыслей Коле приходит в голову убийственное предположение. И он видит чеховского счастливца уже в другом свете. Что, если не в словах тут дело? Женщина не всегда выходит по корыстному расчету: бывает, что из мести другому или просто деваться некуда. Странно: трех недель не прошло после свадьбы, и она едет к матери одна. Зачем? Да и к матери ли она уехала? Не в другую ли сторону, чтобы с любимым ею (может быть, неугодным ее отцу) посмеяться над нескладным, долговязым Константином с его длинным носом, короткой шеей и шишковатым лицом? Все, все подозрительно. Для чего Чехов сделал его таким некрасивым? Чтобы усилить впечатление от могущества слов? Или из другой цели? Может, она смеется и над речами шального жениха, которые, по его словам, перевернули ей сердце?

И вот кажется Коле, будто он бродит по ночной степи рядом с обманутым парнем. Тот размахивает длинными руками, вздыхает, жалея, что все уже рассказал, и смущенная улыбка растягивает его широкие, мягкие губы. «Завтра к вечеру вернется», — высчитывает он, а Коля все знает и ничего не говорит. Нельзя лишить человека самой святой веры: если уж слова оказались бессильны, как это пережить?

— Ты нездоров, Коля? — раздается голос матери за стеной.

Она тоже не спит.

— Нет, я просто думаю.

Он пробует записать маленький очерк «Свидание в степи».

«…Порой он заражает меня своей восторженностью, и во мне пробуждается надежда. Разве наша литература, воспитавшая революционеров, наша святая литература, как назвал ее Томас Манн, разве она не подготовила сознание народа к величайшему подвигу на земле?

И ведь в этой войне мы победили!

И я говорю себе: нет, слова не бессильны. Только очень велико расстояние до всеобщего счастья, и то, что я называю кипением, есть только накапливающийся жар. Потому что велик холод нашей планеты, и для температуры, способной победить этот холод, пока нет измерений. И тех слов, которые мерещились Маяковскому, никто не нашел.

„Гаснет электричество, а рассвета нет…“ Что же, это совсем не так плохо, но я буду искать другие слова, лучшие…

Все мы вносим свою долю тепла в этот мир: одни — больше, другие — меньше. Конечно, маленькому светильнику нередко кажется, что он разливает яркий свет, а он, может быть, один только и чувствует свой жар, который сжигает его самого.

Но он должен светить, он обязан светить. Как только он признается себе, что он тускло и бесполезно тлеет в огромном пространстве, он и вовсе погаснет. Пусть заблуждается, но пусть горит изо всех сил.

Ведь он не один. И потом, ведь он не может иначе.

„Должно быть, завтра приедет“, — говорю я Константину Звоныку. Я не хочу, чтобы мы с ним погасли навсегда, потеряв возможность высказаться. Я не хочу сделать так, чтобы ему не о чем было рассказывать больше… Ведь он — это я сам».

В этот вечер Коля действительно заболел и пролежал две педели дома. Он очень изменился за эти дни. Но чувствовал себя спокойнее. Стихов для стенгазеты он не написал и для себя не писал тоже, но снова стал читать книги — без боли и отвращения.