Антон опять посмотрел в окно, на серое низкое небо. Он чувствовал себя неловко: не мог объяснить старшей вожатой того, что он должен был бы, коли назвался председателем, знать сам.
Не решаясь нарушить долгое, тягучее молчание, Антон смущенно заерзал на стуле. Он вдруг понял, что знает об одноклассниках мало, меньше, чем в прошлом году. Что ребята, быть может, стали скрывать от него свои проделки, как дети скрывают свои тайны от взрослых, от учителей. А может, он просто стал меньше бывать с ребятами во дворе? Теперь много времени отнимали уроки. Он не мог позволить себе плохо учиться, стыдился списывать... И ему чаще теперь хотелось побыть одному, разобраться в своих проблемах самостоятельно, без помощи других. С некоторых пор он вдруг заметил, что стал замкнутым, в легкий треп на переменках, какой обожали и Шнырик, и Гришай, вступает все реже... Разговор даже с Акилой начинался вяло и трудно, часто обрывался на первой же фразе, если речь заходила о важном, больном. Да и Акила водился теперь со Шныриком, быть может, чувствовал себя в его компании проще, вольней?
— Ты, конечно, можешь мне ничего не объяснять, у вас, подростков, своя жизнь, свои проблемы.— Марина вздохнула, должно быть, подумала, что он молчит оттого, что не доверяет ей.
— Но этот странный совет отряда...
— Почему странный? — обиделся Антон.
— Тут нелегко дать ответ...— Марина снова замялась.— Я психолог, оканчиваю заочно университет... И часто задумываюсь вот над чем...
Антон с удивлением разглядывал Марину, ее аккуратную челку, закрывавшую высокий красивый лоб, белую блузку. Он всегда считал, что старшей вожатой лет двадцать, что она только что окончила школу. Как и все подростки, он не чувствовал возраста, определяя его по тому, как человек разговаривает с ним: запросто или свысока, как разговаривает большинство взрослых.
— Как горят глаза малышей, когда им повязывают галстук! —продолжала Марина.— Столько в них в этот миг искренности и надежды. А уже в седьмом, даже в шестом, они прячут галстуки в карман, стесняются. Отчего вдруг то, во что они свято верили, постепенно становится для них несерьезным?
— Потому что в отряде скучно. Макулатура, металлолом... И все решают учителя: какой сбор провести, какую песню спеть.
— Я так и сама думала. Но как сделать, чтобы ваше самоуправление никого не раздражало, было ответственным?
— Но коробочка-то стоит, значит, она была нужна?
— Да, площадку нам с учителем физкультуры удалось отстоять, но... Ты должен понять, что жизнь не течет гладко...— Марина улыбнулась горько и виновато.
— Я, конечно, попытаюсь доказать, что председателя менять не надо...
14
Дверь отворилась, в класс медленно, пряча глаза, вошел Шнырик. Голова его была подстрижена под горшок. Губы дрожали, он кусал их, чтобы не заплакать.
Елисеева прыснула, за нею другие. Шнырик сжался, втянул голову.
— Прекратить смех.— Елена Петровна шире распахнула дверь, чтобы пропустить Карандаша, выглядевшего совсем недурно, посвежевшего, по-прежнему ироничного и уверенного в себе. Последним вошел Акила. Безучастным взглядом скользнул по лицам одноклассников, растерянно застыл посреди класса, словно за два дня забыл, за какой партой сидел.
— Быстрее, Акимов,—поторопила Елена Петровна.— Не изображай из себя Иванушку-дурачка.
Акила медленно пошел по проходу к третьей парте, где сидел вместе с Вишняковым.
Вадик потеснился, осторожно подвинув ногой лежавший на полу портфель. Со вчерашнего дня, с того самого момента, как он отыскал портфель на школьном дворе, он мучительно искал случай вернуть журнал назад, в учительскую. Решил, что положит журнал утром, когда нянечка убирает учительскую. Но утром удача не улыбнулась ему: задолго до звонка в школу привели беглецов— Шнырика, Карандаша и Акилу, и попасть в учительскую не удалось.
Оставалось последнее — вернуть журнал честно и открыто. Но стоило Вадику подумать об этом, как перед глазами его вставало лицо Елены Петровны. Она тут же спросит при всех, отчего он не сказал про журнал сразу. А раз молчал — значит, трус. Значит, Шнырик с Карандашом правильно смеялись: трус летчиком быть не может!
Вадик осторожно, краешком глаза, взглянул на Акилу.
Тот был бледен, и только ухо, некрасиво горящее на фоне белой щеки, выдавало, что ему неловко, нехорошо.
Вадик вздохнул и, шевельнув затекшей ногой, толкнул портфель в дальний угол, подальше от Акилы. Его все время преследовал страх, что кто-то может случайно заглянуть в него.