Рейн хорошо помнил, когда всё это началось. Не после смерти Лотты, нет. В то время, что последовало за долгой ночью без рассвета, этого не могло произойти. Не могло произойти вообще ничего. Не могло — по крайней мере, с ним самим, потому что его тогда не было. Просто не было.
С покойником люди прощаются сорок дней. Всем известно, как происходит это прощание. Сначала они сидят за столом, поднимают бокалы, не чокаясь, и про себя благодарят умершего за то, что тот дал им лишнюю возможность выпить и закусить. Так и выходит, что покойник своей смертью оказал им услугу — зачастую случается, что первую. А потом они долго ходят по утоптанным тропинкам своей жизни, изредка вспоминают ушедшего и не знают, куда направлять взгляд — в небо или в землю; они уверяют себя, что и там, и там о нём позаботятся. А им нужно заботиться о себе. Всегда о себе.
Рейн единственный знал, что ушедшему не скажешь "пока" с этого света. Туда, куда утягивает лишённую воплощения душу, не поднимешься, сколько бы спиртного из ни разу не звякнувшего бокала ты не выпил. Для мёртвых нет прощания, произнесённого голосом живых. И Рейн умирал, умирал каждую ночь, проклиная утро за то, что оно раз за разом воскрешает его. Когда его тело и разум растворялись в тёмной отраве сна, ему казалось, что Лотта где-то рядом, что она скрывается в облаках чёрно-серого дыма, в который превращались все засыпающие… и умирающие. Но сон — всего лишь младший брат смерти; и душе, отлучившейся от тела лишь на несколько часов, не подняться так высоко, как расставшейся с ним навсегда.
И всё равно он искал Лотту в этой не-яви снова и снова, искал днём, когда ему стало не хватать ночей, искал, надеясь, что сумеет потерять дорогу домой, но всякий раз оставляя слишком глубокие следы. И однажды он вернулся в этот мир — но только тогда, когда лишился надежды.
Потерять надежду просто. Если бы люди это знали, они бы этого не боялись.
Он забыл лицо Лотты.
О мёртвых либо хорошо, либо ничего. Лучше — ничего. Не так больно.
А потом всё и случилось.
Рейн был дома один. Грета ушла гулять с каким-то из своих ухажёров. Она часто уходила, и Рейн это одобрял: мало радости сидеть дома и смотреть на его кислую физиономию, безмолвно предлагая помощь и получая столь же безмолвный отказ. Она не сможет наладить его жизнь, как бы не старалась. Пусть лучше налаживает свою.
Повинуясь минутному порыву, он встал, тихо прошёл по коридору и открыл дверь в её комнату. Первым, что бросилось ему в глаза, была ваза с цветами, стоявшая на ночном столике. Цветы были свежие; интересно, этот парень принёс их вчера вечером или успел сегодня? Рейн никогда не замечал его приходов. Но цветы выглядят так, словно их сорвали пять минут назад…
Рейн подошёл поближе к цветам. Лилии. Много. Целый ворох бледно-розовых лепестков; высокая узкогорлая ваза едва удерживает их, шатается даже от лёгкого ветерка. Это не одну ли из них Грета сегодня вплела в волосы, когда уходила? Ну-ну. Похоже, у этих двух всё серьёзно.
Рейн пересчитал цветы. Шесть, восемь… Да, парень явно расщедрился… Десять, двенадцать… Неужто чёртова дюжина? Где же тринадцатый цветок?
Двенадцать. Чётное число.
Чётное число цветов приносят на могилы.
Вы, наблюдающие за этой сценой, прекрасно понимаете, где был тринадцатый цветок, несчастливый цветок, несчастливый для Рейна. Да, он качался в волосах у Греты, сплетая их аромат со своим. Вам легко догадаться. Но вы же не были на могиле Лотты, куда Рейн бросил дюжину бледных лилий. И вам не приходится бороться с воспоминанием, раздирающим мозг шипами, которые никогда не отращивали не только нежные лилии, но даже самые дикие розы.
…Розовые лепестки на гранитной плите… Эти цветы увядали в руках у Рейна, прямо на его глазах, всё это время, пока он шёл к могиле. Капли воды, которой он сбрызнул их, дрожали на цветах, словно слёзы. Цветы знали, что их швырнут на каменную плиту, что они ударятся о холодную гладкую поверхность и останутся там мёрзнуть всю свою оставшуюся цветочную жизнь. Им было несказанно жаль себя, выращенных для совсем иного обращения. Ещё в бутонах они мечтали о руках, которые с трепетом прикоснутся к ним, о груди, застывшей в радостном вздохе, к которой их прижмут… И вместо этого — гранитная плита.
Рейн понимал их.
…Те же самые цветы. Словно двенадцать широко раскрытых глаз, они смотрят на него. Ему бы отшатнуться, захлопнуть дверь, перерубить её створками воспоминание; повернуться спиной — сгорбленной под грузом страданий, более тяжёлых, чем могильная плита. Так, как когда-то он повернулся к могиле Лотты.