Проваливаюсь по пояс в снег, с трудом выбираюсь на тропу и вытаскиваю коченеющими пальцами снег из-за голенищ. Во дворе за моей спиной брешет собака. Я не Мэйлмюд Кид. Но все равно здорово! Я участковый врач Владимир Михайлович, абсолютно здоровый парень двадцати четырех лет, и мне ничего не страшно. За моей спиной добрый город, близкий мне, почти как Ленинград. Кид, дружище, ты можешь позавидовать мне! Я решительно отворяю калитку и успеваю сделать не более четырех шагов, как мой валенок оказывается прокушенным клыками здоровенного черного пса. Громадными прыжками я удираю за ограду и не переводя дух захлопываю калитку.
Черт бы их драл! Для чего они держат таких собак! Для защиты от участкового врача? Андреевы не знают, как извиниться. Я не успеваю и слова вставить, как старик стаскивает с меня валенок. Нога цела и невредима. У Клондайкской истории благополучный конец.
— Псов держим по старинке. Раньше-то здесь неспокойно было, лет тридцать назад. Как питерцы коммуну организовали, так и пошли дела…
Я знаю, что в восемнадцатом году по призыву Ленина здесь, как и по всей Сибири, питерские рабочие организовывали коммуны. Мне рассказывал об этом покойный Юрий Иванович. Он же говорил, что одним из руководителей коммуны был Кирилл Савельевич, Танин дед. Меня часто подмывало поговорить с Кириллом Савельевичем о тех временах, но я боялся волновать его.
А вот старик Андреев не внушает мне желания вести подобные разговоры. Он всякий раз не прочь поболтать со мной, но я не люблю этот неуютный дом, заискивающих стариков. Возможно, от предубеждения к баптистам?..
Сын Андреева, худой и серо-желтый, лежит в соседней комнате. Дни его сочтены. Рак. Я слышу, как в первой комнате старик шипит на невестку, подкрашенную женщину лет тридцати.
— Подожди хотя, покуда доктор уйдет.
— Собрание у нас, понимаете? — шепчет она.
Я представляю ее лицо с подкрашенными губами и бровями, усталые глаза.
— Знаю я твои собрания…
Кожа на животе Андреева-младшего тонкая и дряблая. Лицо безразличное.
— Скоро я помру, доктор? — тихо спрашивает он.
Старики Андреевы пьют чай. Чинно, обстоятельно. Приглашают меня. Теплый запах крепкого чая льется в мое озябшее тело… Отказываюсь.
— Ну, как? — не глядя, задает вопрос Андреев-старший.
— Недолго ему осталось.
Андреева всхлипывает над блюдцем с чаем, крестится. Крестится и старик.
— Все от бога, — говорит он. — Всех к себе приберет. — И снова крестится.
Солнце село за гору. Быстро темнеет. Крепчает мороз. Андреев держит пса за ошейник до тех пор, пока я не выхожу за калитку.
Не сладко пришлось, наверное, в этом доме молодой женщине. И ведь она, пожалуй, рада будет смерти мужа. Уйдет оттуда. Вырвется!..
Как же это? Что же это такое — жизнь и люди? Можно ли рассудить их, можно ли говорить о людях: прав или не прав, оставляя жизнь со всеми ее дурацкими штучками вне нареканий?..
Какой же он был, Андреев-младший, чем жил?
«Божий был человек», — ныла старуха, когда я пришел к ним впервые.
«Какой из него работник, — говорил старик. — Болезненный. Шахта его сгубила».
«Сколько же он работал в шахте?» — спросил я.
«Два года».
«А кем?»
«Да он, правда, на поверхности больше…»
Потом сторож, продавец… А если бы не было у него рака? Жил бы, как его отец. Продавал бы ягоды да грибы на базаре, ковырялся в своем огороде. И ни «сгубила бы его шахта». Ходил бы в свой молельный дом. «Всех к себе приберет…» Стоит ли жить для того? А сколько таких без молельного дома? Безо всякого бога! Бедные люди, они не понимают, как это мало — всего одна жизнь!..
Улица завалена снегом, освещена призрачным лунным светом. Дома тоже зарылись в снег, эгоистично прячут тепло за желтыми прямоугольниками окон. Тоска.
Завидуй мне, Мэйлмюд Кид!.. Я со злостью хватаю горсть снега, сдавливаю его и бросаю в луну. Оглядываюсь. Слава богу никого. Половина восьмого. Невский залит светом фонарей, витрин, рекламы… Шуршат занавесы ленинградских театров… Мама заваривает наш вечерний чай. Отец читает в кресле… Как далеко все это!
Горячего бы чаю! Колочу руками по бокам, растираю лицо. Под сорок градусов, не меньше. Сейчас у Прокофьевны попрошу чаю. Вот и их дом. Два дня назад я сделал Кириллу Савельевичу кожную блокаду. Сутки у него не было сильных болей. Как прошли вторые?