— Да, кажется, кроме отца, никто вас на диете не удержит, — улыбнулась Прасковья Михайловна. Она знала, что Власов очень уважает да и побаивается своего отца.
— Ну вот, все правильно… Квартиру мне в деревню не увезти… Правда? — Власов протянул Прасковье Михайловне ключ.
— Что это?
— От рабочего класса любимому доктору. На время. — И рот, как приклеенный, у самых ушей. — Квартиру получил… А на кой она мне сейчас?.. Пусть там хоть ваши молодые поживут, пока вы свою получите.
— Ну, что вы!..
— Я-то, строитель, знаю: квартира, как машина — от долгого неупотребления разрушается. Так машину хоть маслом смазать можно… — Он настойчиво совал ей в руки ключ.
— Нет, нет, это невозможно… — Прасковья Михайловна выглядела растерянной, смущенной, яркий багрянец покрыл ее щеки и лоб.
— А что здесь особенного? Все равно ведь в простое будет, и я — вроде собаки на сене. А, Герман Васильевич?
Герман усмехнулся, тоже немного смущенный.
— Все у вас просто, Власов… Так сразу и не сообразишь… Но, пожалуй, вы правы… Ладно, давайте ключ. Я постараюсь объяснить Прасковье Михайловне, что в жизни хороших людей все должно быть проще.
— Вот! Что-то такое я и хотел сказать, да не сообразить было. Насчет хороших-то людей не всегда сообразишь сразу…
10
Во второй половине дня неистово засияло солнце. Ветер прекратился. Щедро пролившаяся за ночь влага поднялась в воздух и, прогретая, повисла между землей и небом, укутывая город в жаркое полотенце. Грустный запах присыхающей зелени, палой листвы, тлеющей древесины, проникавший через растворенные окна из больничного парка, вдруг почти полностью вытеснил царившие в этом большом здании запахи лекарств и хлорамина.
Герман спускался по лестнице. Операционные сестры, обогнав его, торопились в столовую, расположенную в подвальном этаже. Он услышал обрывок разговора:
— Я сейчас, кажется, быка съем.
— А я — целую свинью…
— Скажешь спасибо, если остались хотя бы котлеты…
На лестнице пахнуло легкими духами.
Герман спускался медленно, ведя рукой по широким и прохладным перилам. Вызывал его главный врач, наверное в связи с жалобой Тузлеева.
Герман будет защищать Прасковью. Эта позиция соответствует его представлению о справедливости. Валентина Ильича защищать бы не стал, а Прасковью — обязан. Она совершила непростительную ошибку, но у того же Валентина Ильича не должно сложиться впечатления, что безразлично, кто совершает ошибку, что не имеет значения, как относишься ты к делу, сколько вкладываешь в него души: мол, все равно ты не отлично выверенная машина, ты ошибаешься, как все люди, иногда — даже преступно, и получаешь за свои ошибки сполна без всяких…
Герману представлялось угрожающим это направление в современной медицине, пытавшееся поставить врача и больного на конвейер «технической революции». Такая же нелепость, как намерение выпускать шедевры искусства с помощью электронно-вычислительной машины или заменить радушную хозяйку железным роботом! Увлечения века. Во все времена были увлечения. Они часто приносили пользу, но нередко и вредили. Преувеличение роли технической революции — в медицине приведет, вероятно, к тому, что отношение врача к больному будет мало отличаться от отношения инженера к станку. Даже хороший инженер или рабочий, любящие свой станок, навряд ли согласятся на такое. Герман усмехнулся. Технизация медицины — необходимый процесс, но, пока нет совершенного электронного врача, медик не должен становиться придатком машин. Идеалом его еще на многие, многие годы обязан оставаться старик Гиппократ…
У главного врача и начмеда были озабоченные лица. Иван Степанович стоял у рододендрона и, сложив по-наполеоновски руки, смотрел на прыгавшего в клетке щегла. Кобылянская сидела в одном из глубоких кресел у стола, прямая, подавшись тяжелой грудью вперед.
— Садитесь, Герман Васильевич. — Ванечка показал на другое кресло, а сам отправился вокруг стола на свое место. Сел. Подвигал папку с лакированной кнопкой. — Очень неприятная история. Если Тузлеев исполнит свою угрозу и напишет жалобу, разбирательства, шума не избежать. Вы понимаете, что перед республиканским конкурсом, на который выдвинута наша больница, это уже скандал!
Герман молча разглядывал его лицо с мягкими чертами и большими залысинами. Кобылянская сидела, поджав накрашенные губы.