Алан Тьюринг написал несколько страниц короткого рассказа, страниц, которые вместили проницательные размышления о жизни. Описывая, как ведет себя молодой человек в ресторане, он так обрисовал эту сцену:
«… Наверху Алек снимал пальто. Под ним неизменно оказывалась старая спортивная куртка и плохо выглаженные шерстяные брюки. Он не утруждался костюмом, предпочитая «униформу студента последнего курса» – так он видел свой возраст. Одежда помогала ему верить, что он по-прежнему остается привлекательным юношей. Эта задержка в развитии сквозила и в работе. Любой мужчина, в котором не виделся потенциальный сексуальный партнер, расценивался как замена отцу, которому Алек должен [не читается] продемонстрировать интеллектуальную мощь. «Униформа студента» не произвела заметного эффекта на Рона. В любом случае, его внимание приковал ресторан и происходящее здесь. Обычно он стеснялся подобных ситуаций, либо от того, что был один, либо от того, что ведет себя как-то не так…».
Здесь сохранившиеся страницы обрываются, причем, именно на мысли об одиночестве стеснении и неловкости – центральных темах его жизни. Впрочем, подобное смущение, вызванное осмыслением, шло дальше «обращения к себе» австрийского математика Курта Гёделя, когда абстрактный разум обращается к абстрактному «я». В жизни Тьюринга присутствовал и змей от математики, пожирающий собственный хвост, и тот змей, что искусил его отведать плодов древа познания. Гилберт как-то отметил, что теория немецкого математика Георга Кантора о бесконечности создала «рай», из которого теперь не изгнать математиков. Однако Алан Тьюринг утратил этот рай, не из-за своих мыслей, но из-за поступков. Его проблема лежала в области поступков: как поступить верно и поступать ли?
Никто в июне 1954-го не увидел бы символизма в том, что Тьюринг ест яблоко, наполненное ядом 1940-х. В отрыве от контекста данный символ лишен смысла, его не представляется возможным интерпретировать, равно как и прочие оставленные Тьюрингом мелкие намеки. Не исключено, что Алан размышлял о символизме еще до войны, когда упомянул свой план самоубийства другу Джеймсу Аткинсу. Ведь оно произошло именно в то время, когда он (в своей небрежной манере) поделился с матерью своими сомнениями в «нравственности» криптографии. Мать верила в прикладную науку, Джеймс же был пацифистом и оба они занимали важное место в поворотном моменте жизни Алана Тьюринга – его готовности познать грех. Пожалуй, он чувствовал, что для него участие в жизни мира означало бы постоянную опасность. Пускай Алан вел себя как ребенок – дитя гордых, импульсивных и неудачливых Тьюрингов и дитя более приземленных мостостроителей Стоуни – но будь то осознанно, или нет, он был ребенком своей эпохи.
Намеки на саморазоблачение со стороны Тьюринга были редки и загадочны, в них проявлялось глубокое нежелание становиться центром внимания и стремление оставить подобные дела под покровом тайны. Еще один вопрос без ответа состоит в том, как Тьюринг наконец увидел концепцию компьютерного разума, которой он в итоге посвятит большую часть своей жизни. Несмотря на то, что Тьюринг, по словам знакомых, предпочитал объекты и мысли людям, однако с помощью своих рассуждений ученый старался приблизиться к пониманию себя и окружающих, начав с основополагающих принципов. При таком подходе «помехи» со стороны общества надлежит рассматривать как вторичное вторжение в разум индивидуума. При том, что он всегда признавал трудности, связанные с подобным подходом, в свои последние годы Тьюринг проявлял значительно более активный интерес к другим точкам зрения на человеческую жизнь, в которых взаимодействие с окружающими играло куда большую роль. Неудивительно, в свете того, что в 1952 году Алан однажды признался, что математика приносит все меньше и меньше удовлетворения. Юнг и Толстой рассматривали разум в социальном, или историческом контексте, но на книжных полках Тьюринга стояли и романы Форстера, в которых взаимодействие между обществом и индивидуумом становилось куда менее механистичной игрой идей, как у Шоу, Батлера и Тролоппа. Между тем в последние два года социальные «помехи» сыграли неожиданно значимую роль в его жизни. Не утратил ли он веры в смысл и актуальность своих основополагающих идей?
Вдобавок к разочарованию от неспособности манчестерского компьютера (да и любого компьютера той поры) соответствовать масштабам видения Тьюринга, в послевоенные года твердость его убеждений и уверенность в себе начинает давать трещину. С другой стороны, Алан был не из тех, кто легко отказывается от мысли или позволяет миру её отнять. Не мог он и разочароваться в науке от того, что та обратилась против себя, ни отказаться от рациональности, оказавшись на принимающей стороне интеллекта. Движущая им страсть к созданию осязаемого воплощения абстрактного объединяла Тьюринга скорее с Гауссом и Ньютоном, чем с математиками-теоретиками двадцатого века. Она неизбежно толкала его на поиск практического применения научных знаний. При том Тьюринг не впадал в интеллектуальные заблуждения относительно предназначения своих устройств. Ни разу он не предлагал практического применения теории, которая бы ни была направлена либо на дальнейшее развитие науки, либо на военные нужды. Тьюринг никогда не говорил о социальном прогрессе или экономическом благополучии посредством науки, тем самым заняв позицию, защищенную от разочарования.