– Русская полонянка? Когда брали Рязань?
– Ну да, полонянка, натуральная княжна, – затуманился Серафим. – Ох и баба же была. Бровями союзлива, очами блистающа, всеми членами играюща, очень плоть уязвляюща. Я ее потом у Бугурчи[38] сменял на булатный нож, а он, каналья, уж и не знаю за что, на следующее утро снял с нее кожу. С него-то самого что взять. Варвар, азиат, вольный сын степей.
Джип между тем замедлился, заехал в тупичок и с плавностью дал по тормозам у крепких решетчатых ворот. Рядом с ними на стене была вмурована бронзовая плита, крупные выпуклые буквы поблескивали строго и внушительно: «Санкт-Петербургский филиал Международного фонда Доггилавера».
Низко заурчали электродвигатели, мощные створки разошлись, и джип въехал внутрь, на белый прямоугольник двора.
– Угловая скорость коленвала девятьсот семнадцать оборотов в минуту, температура масла девяносто два градуса по шкале Цельсия, напряжение в бортовой сети четырнадцать целых и три десятых Вольта, – сообщил водитель-плеядир, плеядир же пассажир улыбнулся и с готовностью включился в общение:
– А до внешнего люка модуля А восемнадцать метров и сорок восемь с половиной сантиметров. Прошу к машине.
Дважды просить ни Бродова, ни Серафима не пришлось – они выскочили из джипа, жадно глотнули воздуха и глянули в унисон по сторонам. Модуль А представлял собой массивный двухэтажный особняк, в семь осей по фасаду черного карельского камня с флюгером и балконами. Внешний же люк закрывала крашенная суриком дверь. Бронзовая, в виде рыкающего скимена ручка скалилась недобро и зловеще, как бы невербально говоря: «Вход рупь. Выход сто». Впрочем, видимо, уже для полной ясности на двери еще висела табличка, жестяная, с пятнами коррозии, мило сообщавшая, что влезать не надо, а иначе со стопроцентной гарантией убьет…
– Сюда, сюда. – Плеядир-пассажир взошел на крылечко, старательно пошаркал косолапой ногой и, почему-то надув многозначительно щеки, мизинцем приголубил пуговку звонка. Проснулись, прилаживаясь, серводвигатели камер, послышались тяжелые размеренные шаги, залязгали, открываясь, могучие запоры. И дверь, скрипнув петлями, сейчас же подалась, но не полностью, щелью, строго на длину цепочки. Изнутри раздался невнятный звук, то ли хмыкнули, то ли кашлянули, то ли подавились, не понять. Клацнула, будто выстрелила, отстегнутая цепочка, и дверь наконец открылась. На пороге стоял мощный мэн в хаки, у него были огромные фасетчатые глаза, как у стрекозы.
– Приятного вам дня, – тонким голосом сказал он. – Заходите. Вас ждут.
– Это, Даня, аденороид, гомоинсектоид с Бетельгейзе, – сообщил Серафим, покуда они шли за плеядиром в недра здания. – Ни мозга, ни пищевого тракта, ни волосяного покрова, одни понты. Не боец – навозник, говно. Насчет баб я, увы, не в курсе…
Ладно, миновали тамбур, двойные двери, узкий коридор с видеокамерами и оказались наконец в вестибюле. Вокруг было сумрачно и неуютно, будто в римских катакомбах первых дней христианства. Все великолепие помещения – лепнина потолков, напольные вазы с украшениями из бронзы, скульптуры паросского мрамора, светильники из черного хрусталя – все терялось в полумраке, казалось нереальным и призрачным. Воздух был затхлый, отдавал плесенью и пылью, из камина, выложенного изразцами, тянуло холодом и кладбищенской сыростью. Чувство было такое, что время здесь остановилось и загнило. Единственное, что оживляло интерьер, радовало глаз и хоть как-то грело душу, была картина. Монументальная, от пола до потолка, в массивной золоченой раме. На ней было ярко увековечено незабываемое: больница, палата, агония, смертный одр и крайне эксцентричный миллионер Доггилавер, отписывающий все свое кровное движимое и недвижимое Международному мегафонду любителей собак. Позднее, естественно, названному в память о великом человеке, собачнике божьей милостью. Впрочем, оживляла интерьер не одна лишь картина – неподалеку от нее сидел огромный, жуткого вида – собака Баскервилей отдыхает – барбос. Причем сидел вольно, не на цепи, без ошейника, поводка и намордника. Как живая, даже слишком живая, память об альтруисте Доггилавере.
Бродов, как это и положено спецназу, собачек не любил, более того, был всеми фибрами против. Однако даже он почувствовал восторг, расположение, удивление и профессиональный интерес: «Ишь ты, как сидит-то, словно сфинкс. Какой окрас! Какой костяк! Какой прикус! Да, если что, с таким придется повозиться». Потрошитель же, наоборот, сразу помрачнел, вполголоса выругался и пробурчал Даниле в ухо:
– Вот только киноцефалов, блин, вульгарисов нам не хватало. Моральные уроды, зверье. Если берут за штаны, то мертвой хваткой. А уж если за глотку…
Однако же, вопреки его словам, пес оказался зверем компанейским. Он дружелюбно зарычал, жутко, но без умысла, оскалился и поднял выше головы переднюю веслообразную лапу. При этом энергично дернул задней, отчего включился тайный механизм, сработала секретная пружина, и монументальная, с Доггилавером, картина пришла в движение. За ней оказался лифт, формой и габаритами напоминающий вагон.
– Скорость движения девяносто семь и семь десятых сантиметра в секунду. Расстояние по вертикали восемнадцать метров и пятьдесят шесть с половиной сантиметров. Гарантия безопасности 99 и 99999 процента.
Пассажир-плеядир поклонился не по-нашему, глядя куда-то вверх и левым плечом вперед, киноцефал-вульгарис вильнул хвостом, лифтер же медленно, двигаясь как во сне, открыл прозрачную дверь:
– Прош-ш-ш-ш-ш-ш-у, прош-ш-ш-ш-ш-у.
Он совсем не двигал тонкими губами и смотрел, не отрываясь, куда-то в потолок, слова его рождались в голове сами по себе, словно там из горсти сыпали песок. Сухой, желто-белый озерный лесок, пульсирующий тонкой струйкой…
– Это троонт, Даня, с системы Асханд, – с презрением шепнул Серафим, пока они грузились в лифт. – Шнырь, шестерка на подхвате. Питается высокомолекулярным субстратом. Зачатки телепатических способностей, внешних половых органов нет. Не боец, говно всмятку. Баб у них, Даня, нет…
Лифтер между тем закрыл дверь, нажал массивную красную кнопку, и лифт послушно тронулся с места. Как обещал плеядир, вниз, на восемнадцать целых и пятьдесят шесть сотых метра строго по вертикали. И все это – в полнейшей тишине, словно в океане ваты. Наконец лифт остановился, лифтер пошевелился, прозрачная дверь открылась.
– Вам ш-ш-ш-ш-ш-агать, – сделал знак троонт, неловко и угловато, и стало ясно, что конечность у него трехпалая, с когтями и перепонками. Жать эту самую конечность на прощание ну совершенно не хотелось. Бродов с Серафимом и не стали.
– Пока, – откланялись они, вылезли из лифта и оказались в узком коридорчике с одной-единственной, крытой дерматином дверью. Место было недоброе, можно сказать, зловещее, на стенах словно было написано: все, ребята, сушите весла. Писец. Приехали. Чмокнула прозрачная дверь, лифт пошел наверх, сумрак к коридорчике сгустился. Тишина сделалась ощутимо плотной.
– Так, – усмехнулся Серафим, по-уркагански сплюнул и вытащил из рукава нож. Тот еще ножик-режик, киноцефала-вульгариса прирезать можно. Заодно с троонтом, аденороидом и всеми там плеядирами…
– Сима, я тебя умоляю. Что за уголовные наклонности, – глянул с укоризной Бродов и, шаркнув утеплителем по полу, с достоинством открыл дверь. – Разрешаете?
И сразу, словно в зеркале, увидел себя. Точнее говоря, не в зеркале – в миниатюре, поменьше ростом, похудее, в плечах поуже, похлипше в стати. И цветом кожи изрядно покрасней. При первом взгляде на этого мини-Бродова сразу же вспоминались прерии, ржание мустангов и альтруист Виниту, который друг апачей. Все было при нем, не хватало лишь томагавка. Впрочем, искренности, сердечности и дружелюбия ему было тоже не занимать.
– А, это ты, брат, – просто, словно вчера расстались, сказал он и протянул крепкую руку. – Ну здорово. Свои называют меня Джонни.
Это уже потом, позже, Бродов понял, что дело было даже не в родственных чувствах. Они оба были теплокровными, прямоходящими, размножающимися половым путем. Гуманоидами.