Эту книгу Кларе подарил дедушка, когда гостил у них в Видерау. Он был похож на моряка. Лицо его, темно-коричневое, с орлиным носом, с глубоко врезанными морщинами, казалось выдубленным солеными ветрами. Он заполнял дом своим трубным голосом и медовым запахом крепкого табака, которым набивал короткую вишневого дерева трубку.
Само имя его звучало романтически: Джиованни Доминик Витале. Француз, наполеоновский солдат, солдат республики, отказавшийся служить Наполеону-императору. Он навсегда оставил родину и стал учителем в Лейпциге.
Кларе всегда казалось, что дедушке скучно жить в Лейпциге и быть учителем в Томасшуле. Наверное, ему снятся военные походы, сражения и парады… Украдкой при свете свечей она взглядывала на дедушку, чуть прищурив глаза… И вдруг седые его волосы становились черными-пречерными, на них вырастал кивер с султаном. На чисто выбритом дедушкином лице появлялись душистые усы, вместо широкого черного платка шею его сжимал, тугой воротник мундира с золотым позументом.
Кларино воображение вело ее дальше.
«Мой государь! — вскричал дедушка, ведя в поводу высокого вороного коня. — Я служил верой и правдой великому полководцу Наполеону, но никогда не буду служить Наполеону-императору!» — «Как! — вскричал император. — Ты был моим адъютантом в трудных походах, ты не кланялся пулям на поле брани! Я любил тебя, мой верный Витале! Я прошу тебя, останься!» — «Нет, нет и нет! — вскричал дедушка и вдел ногу в стремя. — Свобода, равенство и братство — мой девиз! Мир хижинам, война дворцам!» — И он пришпорил коня…
И после всего этого дедушка самым прозаическим образом преподает в лейпцигской Томасшуле!
В 1872 году, когда семья Клары переехала в Лейпциг, дедушки уже не было в живых. На кладбище Иоганнисфридхоф на серой гранитной глыбе выбит его орлиный профиль…
Клара трудно осваивалась в Лейпциге. Не сразу открылась ей прелесть Иоганнапарка, где тень горбатого мостика падает на лодку, легкую и быструю как бумажный кораблик. Рыночная площадь со старой ратушей, возносящей свой шпиль над крутыми черепичными крышами домов, с фонарями, вечером при одном прикосновении палки фонарщика зажигающимися удивительным желтым газовым светом. Катились по улице экипажи с господами, одетыми по моде времени — в длиннополые сюртуки и узкие брюки со штрипками, — и дамами в больших шляпах с перьями.
Но был и другой Лейпциг. Задолго до рассвета в железные ворота бумагопрядилен, сукновален, дубильных, кожевенных фабрик вливался поток бледнолицых, изможденных людей. Они непохожи на господ, фланирующих по улице Мартина Лютера… Это будто другой город, даже другая страна: вовсе не та благополучная кайзеровская Германия, о которой говорится в газетах и книгах…
А женщины… Они, даже молодые, так ужасно выглядят… Клара никогда не думала, что на фабриках работает столько женщин!
Как удивительно! Клара слышала о женском равноправии еще в те далекие времена, когда, прижавшись к коленям матери, рассматривала ленты на чепцах дам, собиравшихся у них дома.
Но дамы не говорили о женщинах, работающих по четырнадцать часов у ткацких станков, или у типографских машин, или у пивных котлов. А ведь существуют еще дубильни, и красильные цехи с ядовитыми парами, и чулочные в подвальных помещениях, где и в помине нет такого света, которым залита главная улица города, — там чадят под потолком керосиновые лампы.
В чем же, в чем же оно, женское равноправие? В том, что женщины вправе работать наравне с мужчинами? Наравне с ними калечиться?
Твердя о женском равноправии, мамины гостьи чаще всего говорили о праве женщин учиться и преподавать. А позже — уже тут, в Лейпциге, — о праве выступать в судах, подписывать векселя, участвовать в торговых сделках.
Но женщины, которые спешат поутру на работу — у них серая кожа, и так серо они одеты, — вряд ли они думают об учении. Им надо прокормить своих детей. Эти женщины не смогут учиться, даже получив право на это! И конечно же, они не помышляют о векселях, ведь из торговых сделок им доступна разве только покупка меры картофеля или пачки маргарина.
А самое ужасное, что страдают дети. Какая мука для матери не иметь возможности досыта накормить детей! Что может быть тяжелее, чем сознание своего бессилия: как ни бейся, ты не можешь выполнить свой материнский долг — обеспечить детей самым необходимым — едой, теплой одеждой… И уж конечно, работницы и не мечтают дать своим детям образование.
Клару терзает и другая мысль: для этих людей не существует тот мир, который для нее, Клары, имеет огромную ценность: мир музыки, книг, мир искусства.
Эти люди не знают Баха и Гайдна! Если орган и звучит для них в часы церковной службы, то вряд ли они обретают здесь покой и погружаются в те глубины музыки, где начинается царство гармонии.
Не для них завлекающий шелест книжных страниц, звучание рифмованных строк… Возвышенная любовь Ромео и Джульетты, злоключения Дон Карлоса, трагедия Фауста и смешные приключения джентльменов из Пикквикского клуба…
Все это недоступно огромному количеству мужчин и женщин… Народу! Который все хотят любить и жалеть и которому никто не может помочь…
Не может? Неужели нет выхода? Или она еще не видит его? Но где его искать?
Клара уже слышала о шумных спорах, которые разгораются под низким потолком ресторанчика «У павлина» неподалеку от дома Клары.
Один раз она видела, как оттуда выходил, окруженный мужчинами, Вильгельм Либкнехт. Во всем его облике Кларе видится печать упрямой мысли и мужества. Она знает, что Август Бебель и Вильгельм Либкнехт выступали в рейхстаге против войны.
Клара многое узнает от своего приятеля Гейнца. Гейнц их сосед, он племянник хозяина ресторанчика «У павлина». Конечно, он и в подметки не годится товарищам ее игр в Видерау. Чаще всего она вспоминает Пауля Тагера — сына чулочника, огромная семья их жила в хижине под горой. Пауль был самым смелым мальчишкой в Видерау. Но сейчас Пауля там нет. Он уехал куда-то на юг. Туда, где заводы и фабрики. Где есть работа.
Похоже, что Гейнц даже драться не умеет! Хотя ростом чуть пониже колонны на базарной площади. Зато Гейнц знает многое, он слушает разговоры клиентов «Павлина»… Например, о том, что в загородной харчевне «На развилке» собираются рабочие и ведут запрещенные речи…
Клара недолго думает:
— Гейнц, я хочу послушать, что там говорят!
— Что ты, Клара! Там ругательски ругают хозяев… И молодой девушке…
— Я переоденусь парнем, — перебивает Клара.
— У меня есть костюм, из которого я давно вырос… — нерешительно говорит Гейнц.
Сумерки. На безлюдном перекрестке в условном месте переминается с ноги на ногу мальчишка. Гейнц едва узнает Клару. Ее светлые волосы выбиваются из-под картуза, а короткие штаны и куртка, порядком потертые, не по ней, но такой неказистый парнишка вполне может щеголять в одежде старшего брата.
— Я теперь Карл, слышишь? Не спутай! — приказывает она.
Сорвиголова! Если бы уважаемая фрау Эйснер, ее мать, узнала!
Клара прыгает в двуколку и перехватывает у Гейнца вожжи:
— Маус, вперед!
Пони Маус трогается…
Тележка тарахтит по крупному булыжнику окраины.
Очень весело трястись так по пустынной проселочной дороге. Клара нарочито хриплым голосом мальчишки запевает песню:
— На лесной полянке девушка-смуглянка…
Гейнц охотно вторит:
— Деревенскую польку пляшет под шум листвы…
И оба вразброд, но с жаром вытягивают:
— Ах, почему же, ах, почему же пляшет она без музыкантов, совсем одна?..
Вопрос этот остается невыясненным, потому что Маус отказывается перейти чепуховый ручеек…
— Ты удачно назвал его, в самую точку! — говорит Клара. — Это самый трусливый пони на свете[2].
Клара никогда не бывала в таких местах. В тесном помещении накурено, все плавает как в тумане. А народу!..
— Откуда они все? — робко шепчет Клара. Гейнц объясняет: