Вадим Давыдов
Всем смертям назло
Победа неизбежна – но и цена её неимоверно велика. Так бывает всегда, когда потеряно время, когда приходится исправлять ошибки и навёрстывать упущенное. Яков Гурьев прекрасно понимает это. Не дать стране сорваться в кровавую пропасть, спасти всех, кого можно – и необходимо – спасти. Не ослепнуть, не свернуть с дороги. И победить. История меняется прямо у вас на глазах – в последней книге трилогии «Наследники по прямой».
Венок эпиграфов
Когда погребают эпоху -
Надгробный псалом не звучит.
Надо идти всё дальше,
Дальше по той дороге,
Что для нас начертали
Гении и пророки.
Надо стоять всё твёрже,
Надо любить всё крепче,
Надо хранить всё строже
Золото русской речи.
Надо смотреть всё зорче,
Надо внимать всё чутче,
Надо блюсти осторожней
Слабые наши души.
Мы кончены. Мы отступили.
Пересчитаем раны и трофеи.
Мы пили водку, пили «ерофеич»,
Но настоящего вина не пили.
Авантюристы, мы искали подвиг,
Мечтатели, мы бредили боями,
А век велел – на выгребные ямы!
А век командовал: «В шеренгу по два!»
Мы отступили. И тогда кривая
Нас понесла наверх. И мы как надо
Приняли бой, лица не закрывая,
Лицом к лицу и не прося пощады.
Мы отступали медленно, но честно.
Мы били в лоб. Мы не стреляли сбоку.
Но камень бил, но резала осока,
Но злобою на нас несло из окон
И горечью нас обжигала песня.
Мы кончены. Мы понимаем сами,
Потомки викингов, преемники пиратов:
Честнейшие – мы были подлецами,
Смелейшие – мы были ренегаты.
Я понимаю всё. И я не спорю.
Высокий век идет высоким трактом.
Я говорю: «Да здравствует история!» -
И головою падаю под трактор.
Господь! Прости Советскому Союзу!
Нет здесь выхода простого,
Только сложный – быть людьми.
Ощущать чужую муку,
Знать о собственной вине…
Но в том то и дело, что было не это.
Что разума было не так уж и мало,
Что слуха хватало и зренья хватало,
Но просто не верило слуху и зренью
И собственным мыслям мое поколенье.
И так, о себе не печалясь, мы жили.
Нам некогда было, мы к цели спешили.
Построили много, и все претерпели,
И все ж ни на шаг не приблизились к цели.
А нас все учили. Все били и били!
А мы все глупили, хоть умными были.
И все понимали. И не понимали.
И логику чувства собой подминали…
Уходит со сцены мое поколенье
С тоскою – расплатой за те озаренья.
Нам многое ясное не было видно,
Но мне почему-то за это не стыдно.
Мы видели мало, но значит немало,
КАКИМ нам туманом глаза застилало,
С ЧЕГО начиналось, ЧЕМ бредило детство,
Какие мы сны получили в наследство!
Мы брошены в годы, как вечная сила,
Чтоб злу на планете препятствие было!
Препятствие в том нетерпеньи и страсти,
В той тяге к добру, что приводит к несчастью.
Нас все обмануло – и средства, и цели,
Но правда все то, что мы сердцем хотели!
Мероув Парк. Июнь 1934 г.
Авторитет, думал Гурьев, авторитет. Попробуй-ка. Что думают они – Осоргин, Матюшин, все остальные – обо мне, – мальчишка, сопляк, которому некуда девать деньги, решил развлечься? Ну, что ж, господа. Придётся вам поверить: это не так.
Мало научиться управлять людьми, словно фигурками на ящике с песком, думал Гурьев, перебирая и медленно, в который раз, перелистывая папки с личными делами «курсантов», – они с кавторангом не один день просидели, составляя списки отделений таким образом, чтобы Гурьева устраивало всё – от роста и веса до возраста и психологического портрета. Надо научиться выживать там и тогда, где и когда выжить решительно невозможно. Мертвый не может никем управлять. Нам всем придётся напрочь забыть всякие глупости о красивой смерти в бою, потому что цель – не красиво умереть, а выжить и победить. Нет больше мира, есть война. Никто не объявляет её начало или окончание. Это война умов, молниеносных ударов и рейдов, ночных взрывов, нападений из-за угла, десанта прямо с неба, подкупа депутатов и министров. Радиопередача и банковский вексель – тоже оружие этой войны, иногда более действенное и смертоносное, чем винтовка или танк. Каждая ваша мысль, каждый шаг, каждое движение – это действие солдата на войне. Война повсюду. Весь мир – это война. Вся наша жизнь теперь – война, спим мы, обедаем или практикуемся в стрельбе по движущимся мишеням. Хотим мы воевать или нет. Война уже идёт, и никто не спрашивает нас, чего мы хотим. Так что будем учиться воевать. И побеждать, даже если это кажется невыполнимым. Вот только как мне всё это им объяснить?!
Мероув Парк. Июнь – июль 1934 г.
В сутках, как всегда, было всего-навсего жалких двадцать четыре часа. Выручали, конечно, инструкторы-японцы. Эти люди знали своё дело великолепно и выполняли его так, как и положено настоящим самураям. Курсанты, после недолгого периода врастания в новую атмосферу, перестали воспринимать японцев как чужеродный элемент. Во многом этому способствовало весьма приличное владение инструкторов русским языком. Правда, со звуком «л» никак не складывалось.
Тэдди занимался наравне со всеми. Конечно, никто не требовал от него выполнения жёстких нормативов, но тянулся он при этом изо всех сил. Он уже совсем сносно говорил по-русски – его лингвистические успехи просто поражали, и Гурьев практически перешёл в общении с мальчиком на родной язык. Оставалась совершенно иррациональной только ненависть Тэдди к художественной литературе – а мемуары и хроники он глотал, не жуя. Офицеры обращались к нему – Андрей Вениаминович. Простенько, но со вкусом.
– Тебе скоро тринадцать, Тэдди.
– Да. Время так медленно тянется, Гур…
– Это тебе кажется, дружок. На самом деле оно несётся, как сумасшедшее. А нам нужно успеть провести один очень важный ритуал.
– Какой?!
– Скоро узнаешь, – Гурьев потрепал мальчика по плечу. – Поможешь мне в кузнице?
– Ещё бы!
И, только когда стало совершенно невозможно дышать от воздуха, разогретого раскалённым металлом, Гурьев вытолкнул Тэдди из кузницы и вышел на воздух сам. И чуть ли не нос к носу столкнулся с Рэйчел.
– Я принесла тебе полотенце, – проговорила она, улыбаясь, и закрываясь ладонью от солнца. На ней было надето совсем простое ситцевое платье, синее с белым воротничком, немного напоминавшее «матроску», и волосы были перехвачены сзади широкой синей лентой. И всё это вместе – её голос, яркий солнечный день, кузница, запахи и остужающий разгорячённую кожу западный ветер – так отозвались в сердце застарелой болью, – Полюшка, – что Гурьев сгрёб Рэйчел в охапку чёрными от сажи руками и принялся целовать так жадно, словно хотел проглотить. Ему отчего-то показалось – Рэйчел знала о том, что он вспомнит, и очень хотела напомнить ему именно об этом. А потом она поливала их обоих водой – Гурьева и Тэдди, и Тэдди вопил, подвывая от смеха, и Гурьев крутил их, как на карусели, – Тэдди под левой подмышкой, и Рэйчел под правой.
Наконец, щит был готов. Овальный, выкрашенный багряной краской, с кованой окантовкой и солнечным кругом-сварогом посередине. Гурьев вынес его из кузницы, четверо офицеров приняли его – все в парадной форме, с погонами и лампасами, продели толстые древки рукоятей в тяжёлые кольца. Щит осторожно положили на землю, и Тэдди, кусая от волнения губы, взошёл на слегка выпуклую, прогретую солнцем поверхность, – он был босиком, в одной батистовой рубахе с широкими рукавами и светлых бриджах, с непокрытой головой. Он присел, поджав под себя ноги, и офицеры, взявшись за рукояти, подняли Тэдди на щите и пронесли перед строем: справа – русские, слева – японцы. Троекратное «Ура!» и «Тэнно хэйко банзай!» подняло с крыш поместья тучи голубей, которых Рранкар проводил недовольным взглядом – беркут терпеть не мог этих глупых, жестоких птиц и никогда не упускал случая на них поохотиться. Рэйчел посмотрела на него и улыбнулась сквозь слёзы, а беркут, встопорщив крылья на загривке, боднул её ладонь – он страшно любил, когда Рэйчел гладила его по голове.
Офицеры поднесли мальчика к Гурьеву, который помог ему сойти на землю. Они вместе подошли к камню, накрытому белым полотном, словно памятник перед открытием. Матюшин и Муруока, стоявшие там, одновременно потянули за концы полотнища и отбросили его назад. Надпись на камне -