Выбрать главу

Праздники и торжества справлял он обычно с большой пышностью, а иногда — только в шутку. Так, на Сатурналиях и в другое время, ежели ему было угодно, он иногда раздавал в подарок и одежды, и золото, и серебро, иногда — монеты разной чеканки, даже царские и чужеземные, а иногда только губки, мешалки, клещи и т.п. предметы с надписями двусмысленными и загадочными. Любил он также на пиру, продавать гостям жребии на самые неравноценные предметы или устраивать торг на картины, повернутые лицом к стене, чтобы покупки то обманывали, то превосходили ожидания покупателя. Гости с каждого ложа должны были предлагать свою цену и потом делить убыток или выигрыш.

Что касается пищи — я и этого не хочу пропустить, — то ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма:«В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками»...

С виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность, хотя и не старался прихорашиваться. О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду — то одновременно что-нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, Приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы были у него редкие, мелкие, неровные. Волосы — рыжеватые и чуть вьющиеся; брови — сросшиеся, уши — небольшие, нос — с горбинкой и заостренный, цвет кожи — между смуглым и белым, росту он был невысокого — впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти, — но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.

Тело его, говорят, было покрыто на груди и на животе родимыми пятнами, напоминающими видом, числом и расположением, звезды Большой Медведицы...

Тяжело и опасно болеть ему за всю жизнь случилось несколько раз, сильнее всего — после покорения Кантабрии... Тогда его печень так страдала от истечения желчи, что он в отчаянии вынужден был обратиться к лечению необычному и сомнительному: вместо горячих припарок, которые ему не помогали, он по совету Антония Музы, стал употреблять холодные...

Свое слабое здоровье он поддерживал заботливым уходом. Прежде всего, он редко купался... Вместо этого он обычно растирался маслом или потел перед открытым огнем, а потом окатывался комнатной или согретой на солнце водой. А когда ему приходилось от ломоты в мышцах принимать горячие морские или серные ванны, он только окунал в воду то руку, то ногу, сидя на деревянном кресле, которое по-испански называл «дурета». Упражнения в верховой езде и с оружием на марсовом поле он прекратил тотчас же после гражданских войн. Некоторое время после этого он еще упражнялся мячом, набитым или надутым, а потом ограничился верховыми и пешими прогулками...

Для умственного отдыха он иногда удил рыбу удочкой, а иногда играл в кости, камешки и орехи с мальчиками-рабами. Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня и он покупал их отовсюду, особенно же из Сирии и Мавретании; а к карликам, уродцам и тому подобным он питал отвращение, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование.

Красноречием и благородными науками он с юных лет занимался с охотой и великим усердием. В Мутинской войне среди всех своих забот он, говорят, каждый день находил время и читать, и писать, и декламировать. Действительно, он впоследствии никогда не говорил ни перед сенатом, ни перед народом, ни перед войском, не обдумав и не сочинив свою речь заранее, хотя не лишен был способности говорить и без подготовки.

А чтобы не полагаться на память и не терять времени на заучивание, он первый стал все произносить по написанному... чтобы не сказать по ошибке слишком мало или слишком много. Выговор у него был мягкий и своеобразный. Он постоянно занимался с учителем произношения; но иногда у него болело горло и он обращался к народу через глашатая.

Он написал много прозаических сочинений разного рода; некоторые из них он прочитывал перед друзьями или перед публикой. Таковы «Возражения Бруту о Катоне», — их он читал однажды уже в старости, но, не дойдя до конца, устал и отдал дочитывать Тиберию; таковы «Поощрение к философии» и сочинение «О своей жизни» в тридцати книгах, доведенное только до кантабрийской войны. Поэзии он касался лишь бегло. Сохранилась одна книга, написанная гекзаметрами и озаглавленная «Сицилия», в соответствии с содержанием: сохранилась и другая книга, маленькая — «Эпиграммы», которые он по большей части сочинял в бане при купании. За трагедии он было взялся с большим пылом, но не совладал с трагическим слогом и уничтожил написанное; а на вопрос друзей, что поделывает его Аякс, он ответил, что Аякс бросился на свою губку.

В слоге он стремился к изяществу и умеренности, избегая как пустых и звонких фраз, так и, по его выражению, «словес, попахивающих стариной»; больше всего он старался как можно яснее выразить свою мысль... Любителей старины и любителей манерности он одинаково осуждал за их противоположные крайности и не раз над ними издевался. В особенности он вышучивал своего друга Мецената за его, как он выражался, «напомаженные завитушки», и даже писал на него пародии...

Орфографию, то есть правила и предписания, установленные грамматиками, он не старался соблюдать и по-видимому, разделял мнения тех, кто думает, что писать надо так, как говорят...

В делах веры и суеверия вот что о нем известно. Перед громом и молнией испытывал он не в меру малодушный страх: везде и всюду он носил с собой для защиты от них тюленью шкуру, а при первом признаке сильной грозы, скрывался в подземном убежище, — в такой ужас повергла его когда-то ночью в дороге ударившая рядом молния...

Сновидениям, как своим, так и чужим, относящимся к нему, он придавал большое значение. В битве при Филиппах он по нездоровью не собирался выходить из палатки, но вышел, поверив вещему сну своего друга; и это его спасло, потому что враги захватили его лагерь и, думая, чтo он еще лежит в носилках, искололи и изрубили их на куски. Сам он каждую весну видел сны частые и страшные, но пустые и несбывчивые. А в остальное время года сны были реже, но сбывались чаще. После того, как он посвятил на Капитолии храм Юпитеру Громовержцу и часто в нем бывал, ему приснилось, будто другой Юпитер, Капитолийский, жалуется, что у него отбирают почитателей, а он ему отвечает, что Громовержец, стоя рядом, будет ему привратником; и вскоре после этого он украсил крышу Громовержца колокольчиками, какие обычно вешались у дверей...

Некоторые приметы и предзнаменования он считал безошибочными. Если утром он надевал башмак не на ту ногу, левый вместо правого, это было для него дурным знаком; если выпадала роса в день его отъезда в дальний путь по суше или по морю, это было добрым предвестием быстрого и благополучного возвращения. Но больше всего волновали его чудеса. Когда между каменных плит перед его домом выросла пальма, он перенес ее к водоему богов Пенатов и очень заботился, чтобы она пустила корни. Когда на острове Капри с его приездом вновь поднялись ветви древнего дуба, давно увядшие и поникшие к земле, он пришел в такой восторг, что выменял у неаполитанцев этот остров на остров Энарию. Соблюдал он предосторожности и в определенные дни: после нундин не отправлялся в поездки, а в ноны не начинал никакого важного дела; правда, Тиберию он написал, что здесь его останавливает только недоброе звучание слова «ноны».

Из чужеземных обрядов он с величайшим почтением относился к древним и издавна установленным, но остальные презирал...

... Не лишним будет сообщить и о событиях, случившихся до его рождения в самый день рождения и впоследствии, по которым можно было ожидать его будущего величия и догадываться о его неизменном счастье.

В Велитрах (родина Августа) некогда молния ударила в городскую стену и было предсказано, что гражданин этого города когда-нибудь станет властителем мира. В надежде на это жители Велитр и тогда и потом не раз воевали с римским народом, едва не погубив самих себя; но последующие события показали, что это знамение предвещало могущество Августа. Юлий Марат сообщает, что за несколько месяцев до его рождения, в Риме, на глазах у всех совершилось чудо, возвестившее, что природа рождает римскому народу царя. Устрашенный сенат запретил выкармливать детей, которые родятся в этом году; но те, у кого жены были беременны, позаботились, чтобы постановление сената не попало в казначейство: каждый надеялся, что знамение от носится к нему. У Аскалепида Мендетского в «Рассуждениях о богах» я прочитал, что Атия однажды в полночь пришла для торжественного богослужения в храм Аполлона и осталась там спать в своих носилках, между тем, как остальные матроны разошлись по домам; и тут к ней внезапно скользнул змей, побыл с нею и вскоре уполз, а она, проснувшись, совершила очищение, как после соития с мужем. G этих пор на теле у нее появилось пятно в виде змеи, от которого она никак не могла избавиться и поэтому больше никогда не ходила в общие бани; а девять месяцев спустя родился Август и был по этой причине признан сыном Аполлона. Эта же Атия незадолго до его рождения видела сон, будто ее внутренности возносятся ввысь, застилая и землю и небо; а ее мужу Октавию приснилось, будто из чрева Атии исходит сияние солнца.