— Да, комплекция преосновательная, особенно, если учесть, что носок каждого следа кончается совершенно отчетливым рядом здоровых когтей.
— Вы правы. Я бы не хотел встретиться с владельцем этого следа.
С большими трудностями преодолеваем мы крутизну этого откоса, и то только благодаря медвежьей тропе.
На следующем роздыхе мы обнаруживаем невознаградимую утрату: с ременной привязи, где-то в чаще, у меня сорвался топор. Финский нож Канищева тоже оказался потерянным. Теперь мы остались с голыми руками.
Силы убывают. Плечи ломит от ремней. Руки болят до такой степени, что невыносимо трудно держать палку. Усталость во всем, теле доходит до того, что я перестаю уже нагибаться за брусникой, — этой милой ягодой, несравнимо более вкусной, чем рябина, но встречающейся нам очень редко.
Этот день стоит нам и еще одной большой потери. Мы понесли ее добровольно, от этого она еще чувствительней. Решаем вскрыть барограф. Снимаем с барабана барограмму, а самый прибор бросаем. Почти со слезами на глазах. Ведь это означает, по регламенту состязаний, нашу дисквалификацию. Но вопрос стоит просто или с барографом сидеть между какими-нибудь гостеприимными стволами, пока не придут зимою люди, или, бросив его, сделать попытку все же выйти к жилью.
На этот раз к ночи мы не находим уже ни стога, ни зимовья и наскоро сооружаем шалаш, зыбкое сооружение из шестов и ветвей. Такое, какое могут соорудить два человека, никакого представления не имеющие о строительстве шалашей и давно забывшие все наставления Фенимора Купера и Эрнест Сетон Томпсона. А этого наставника мальчуганов я не раз здесь вспоминал. Под дырявой крышей нашего шалаша я мечтаю о хорошем вигваме. А, разрезая ножом крагу на стертой до крови ноге, силюсь вcпомнить его советы о том, как следует делать мокассины из старых сапог. Так и не могу вопомнить.
Засыпаю у костра с зажатым в кулаке пистолетом. Проснувшись, не нахожу пистолета в руке, а, когда розыскиваю по соседству, в куче хвороста, решаю привязать его ремнем к кисти. Так и сплю. А Канищев вооружается… аккумуляторным фонарем. Это оружие он считает самым надежным:
— Пусть-ка любой медведь полезет! Как засвечу в морду, будет версту бежать, болея своей родовою болезнью.
Сегодня небеса нас жалеют. Дождя нет, и у костра, который мы по очереди поддерживаем почти до утра, мы отлично обсыхаем и отогреваемся. Это лучшая ночь, которую мы проводим в открытом шалаше, над самой рекой, темною лентой уходящей под нами в наше неведомое будущее. Может быть, к людям, а, может быть, наоборот, куда-нибудь в далекие дебри, где нам, действительно, суждено стать лесными жителями.
К утру 17 сентября наша ноша становится относительно легкой. Нет даже и той поклажи, с которой бы мы никогда не расстались добровольно: топора и бутылки. Но итти от этого не легче. Ноги двигаются как-то машинально, и препятствия кажутся еще более тяжкими. Канищев совсем насупился.
— Вот что я вам скажу: нет никакого смысла растрачивать силы. Если мы сегодня не встретим жилья или людей, дальше я не иду. Надо попробовать раздобыть настоящей пищи. Глухаря какого-нибудь убить, что ли. Поедим, отдохнем день-другой, а там будет видно, что делать.
Я думаю, что он не хуже меня понимал, что это только несбыточные мечты, навеянные пустым желудком. Никакого глухаря мы убить не могли, имея в запасе всего восемь патронов в пистолете. В таких условиях стрельба по летящей птице была бы пустою тратой зарядов. Надо было итти. И мы идем, — медленно, едва продвигаясь в отчаянной чаще. Идем уже почти без надежды увидеть людей и сегодня.
Скупо посветившее солнце снова закрывается вуалью мелкого дождика, и скоро мы снова до нитки промокаем. Но вот во второй половине дня мы один за другим встречаем несколько стогов. Эти стога свежее того, в котором мы ночевали третьего дня. Вероятно, люди были здесь этим летом. Вот на отмели лежит и полусопревшее, еще не убранное сено.
Это пахнет уже человеком. А его все нет, как нет.
— Ого-го-го… ого-го…
Но лес угрюмо молчит, возвращая нам только наше же эхо.
— Ну, знаете что, довольно! Погуляли, и будет. Я готов ко всему. Сдыхать, так сдыхать, а больше итти нету сил, — заявил Канищев.
— Нет, надо итти…
— Идите, если вам хочется, а, по-моему, гораздо лучше передохнуть. Вчера я вам говорил о двадцати пяти шансах из ста на наше спасение, а сегодня я не назову и пятнадцати.
С такими перспективами в голове спускаюсь к реке за водой и…
— Михаил Николаевич, дым на той стороне… Эге-ге… Эй, люди!..
Молчание. Но дым — не галлюцинация. Это столбик самого реального дыма. А дым сам не рождается. Там должны быть люди.
— Ого-го…
Мы не сразу даже можем оценить всю приятность вида мальчугана, выбегающего из-за прибрежных кустов на той стороне реки. С явным удивлением он смотрит на нас.
— Эй, мальчик. Что за река? — Желание знать, где мы находимся, берет верх над всем.
— А Лупья.
Ага, значит, ориентировка была верна.
— А ты кто, мальчик?
— Хресьяне мы…
— Ты здесь один?
— Не, не один.
— Батька есть?
— Есть.
— Позови батьку.
Мальчик думает, но вдруг поворачивается и уходит в лес.
Мы, в полном отчаянии, принимаемся снова звать.
На крики он снова выходит на берег и меланхолически спрашивает:
— Цаво?..
— Батьку-то позови.
Парень, точно нехотя, оборачивается к виднеющемуся из-за куста шалашу и кричит:
— Тять, а, тять, беглые клицут.
Выходит мужчина в серой домотканной одежде, с большим топором у пояса.
Переговоры наши длятся недолго. Через час готов плот, и мы уже сидим на том берегу у костра Павла Тимофеевича Серавина, крестьянина деревни Ржаницинской. Он пришел сюда накануне косить. Пришел косить? Значит, деревня рядом? — Ничего подобного, до деревни отсюда 12 верст напрямик, а, если рекой итти, берегом, так на два дня пути хватит. А сено здесь косят с тем, чтобы зимой, когда замерзнут болота, вывезти его на санях. Теперь же «приступу» к нему нет никакого.
Павел Тимофеевич говорит много и быстро, но понять я могу очень немногое. «Ч» вместо «Ц», а «Ц» вместо «Ч» путают ухо.
Канищев сразу же занялся своей излюбленной темой. Расспросив крестьянина кое-о-чем, он меня посвящает в историю этих краев:
— Здесь никогда не было крепостного права. Теперешняя Северо-Двинская губерния, а прежде Вологодская сохранила все черты оригинальной русской северной культуры.
— Это вы верно, — отозвался хозяин, — крепостного права здесь никогда не бывало. Только вот прежде по Вычегде здесь все сидели Строгановы. Но мы все равно были вольными.
Отдохнув немного, мы идем. Впереди — наш новый хозяин с огромным берестяным коробом на спине, в хвосте его сын, в такой же, как отец, домотканной одежде и с таким же длинным топором на боку. Мы уже видали, с какой необычайной ловкостью орудовали они этими длинными топорами: потребовалось не больше часа на то, чтобы навалить леса для плота, очистить его, приготовить вязку и все остальное. И носят они топор не за поясом, как в средней России, а на особом железном крюке на боку. Видно, что готов он к действию каждую минуту.
Идем ускоренным шагом всю остальную часть дня. Павел Тимофеевич, лавируя между деревьями по едва уловимому следу, выходит к огромному болоту. Его мы пересекаем по проложенным на расстоянии двух-трех верст бревнам. И прямо диву даешься: там, где мы с трудом пробираемся, балансируя с двумя жердями на скользком бревне, проводник легко идет, с одной палкой, уверенно ступая широкой подошвой своих кожаных кот. Обувь прилажена к этой ходьбе, свободная, широкая, без голенища, на широких ремнях, привязанных к икре.