Посторонний зритель мог бы подумать, что юноша играет в какую-то игру; да он и, действительно, играл игру со смертью, потому что, покажись в эту минуту Амама, он вонзил бы нож в ее сердце.
Он посмотрел на нож, повертел его в руках, затем швырнул его в лагуну. Порыв ярости внезапно перешел в поток слез, и юноша упал на песок с закрытым руками лицом.
Амама украла их жемчужину и продала ее. Ему казалось, будто солнце перестало сиять, будто лагуна пересохла, будто деревья внезапно увяли. Казалось ему, случилось что-то еще худшее, что-то погасло, засохло, увяло внутри его.
Амама его обманула.
Никогда еще не сознавал он, что Амама — часть его самого, что, хотя он и редко думал о ней, она была частью его души. Никогда, до настоящей минуты.
Он встал, весь дрожа, и прошел под деревьями. На маленькой просеке он увидел западню для ловли рыб, оставленную им, когда он следил за двумя компаньонами. Не сознавая, что он делает, — юноша поднял западню и, держа ее в правой руке, а жемчужину крепко зажатой в левой, он направился к внешнему взморью…
Вскоре он очутился на внешнем рифе перед морем в периоде его отлива, освещенным последним отблеском заката, и здесь, возле огромной лужи, сверкавшей точно золотой щит, с развевавшимися по ветру черными кудрями, стояла Амама.
Дамеа уронил свою западню.
Лицо девушки было обращено к нему, глаза ее уставились на него, и вдруг, когда они смотрели на него через разделявшую их сотню футов кораллов, его ярость остыла. У него явилось желание не ударить, и не убивать ее, даже не бранить, а подойти как можно ближе, заглянуть в нее…
Он прошел через коралл, крепко сжимая левую руку. Когда он приблизился к Амаме, рука его внезапно раскрылась, точно движимая сильной пружиной, и он протянул ее к девушке с жемчужиной на ладони, не говоря ни слова. Пораженная его взглядом и его молчанием, Амама не спускала глаз с большой жемчужины; вдруг она упала на колени и, охватив ноги Дамеа так крепко, что он не был в состоянии сдвинуться с места, начала громко молить о пощаде, о пощаде ее отцу.
— Ах, Дамеа, — рыдала девушка, — я знала, я знала, но было уже слишком поздно; он продал ее чужеземцам. Я пыталась выкупить ее, но большой человек не захотел меня слушать. Ах, мой отец! Он видел, как мы ее закапывали в ту ночь, и украл ее и продал иноземцам, продал твою жемчужину, Дамеа. Это изожгло мое сердце, потому что так сделал мой отец, Дамеа, и я пришла сюда, чтобы броситься в воду, когда настанет ночь и прикроет меня. Здесь я умру, как только стемнеет, потому что не могу перенести такого стыда.
Дамеа стоял и слушал, только наполовину понимая, что ему говорила девушка; затем он стал постепенно приходить в сознание, и жемчужина медленно скатилась с его руки на песок. Он совершенно позабыл о ней: Амама не обманула его — она была здесь, с ним, такая же, как и раньше, и все же настолько изменившаяся, что казалась новым существом.
Он оторвал ее руки от своих ног и поднял ее с земли; нежность его прикосновения и ласка его руки, когда он поднимал ее, заставили девушку онеметь…
Дамеа простил… он простил ее отцу. Да. Но что же это? Он держал ее в своих об'ятиях, он, который раньше почти никогда не дотрагивался до нее, держал ее у своей груди; крепко прижимал ее… Почему?
Губы его целовали ее волосы и, когда она подняла лицо, они стали прижиматься к ее глазам, к ее губам, к самой душе ее. Тогда, наполовину потеряв сознание от внезапного прилива счастья, она поняла, — она, никогда не знавшая любви, — как не знал и он до настоящего момента, — любви, внезапно поднявшейся, но давно уже таившейся где-то в глубине: любви, зародыши которой скрывались в их самом раннем детстве, цвет которой внезапно расцвел под влиянием горя и преступления Жана Франсуа Калабасс.
Когда они, обнявшись, сидели рядом на коралле во мраке, который уже в течение часа окутывал землю, Дамеа внезапно наклонился вперед. Жемчужина лежала там, куда он ее уронил, — молочно-белое пятно под лучами звезд, на расстоянии его руки; жемчужина, убившая двух человек, сделавшая Жана Франсуа Калабасс вором и едва не убившая Амамы; жемчужина, представлявшая собою богатство в едва ли не самой прекрасной его форме, но, по понятиям этих полуребят, — нечто смертоносное и страшное.