Траппер положил перо и снова опустил голову на руки. Он не заметил даже, как в дверь высунулась сначала бобровая шапка, а потом физиономия и плечи заставного капитана. Македон Иваныч посмотрел внимательно на траппера, дернул сочувственно усом и скрылся за дверью. В соседней комнате кукушка на часах деревянно прокуковала десять, и тогда траппер снова взялся за перо.
«Когда я смотрю в прошлое, — писал он, — как живые перед взором моим проходят скорбной вереницей друзья мои и единомышленники. Вот Петрашевский, коренастый, с беспорядочной бородой, огромным лбом, угловатый, торопливый в движениях и ужасно близорукий. А его альмавива испанского покроя, его смешной цилиндр с четырьмя углами! Многие ли знали, какая пылкая, способная на самоотверженную привязанность душа и живая творческая сила скрывались под этой нелепой смешной оболочкой? Мир праху его! До тебя тоже дошла наверное весть, что в прошлом году не стало этого пылкого бунтаря и умнейшего человека нашего столетия. Мне передавали подробности его смерти. Он умер в глухом, затерянном в угрюмой тайге селе Бельском, одинокий, всеми покинутый, в грязной избе, около лохани с помоями. И какая несправедливость судьбы! Даже после смерти не было ему покоя. Труп его два месяца пролежал в крестьянском „холоднике“, — хоронить почему-то не разрешали власти.
И вот другие петрашевцы: Ахшарумов, Ханыков, Пальм, Спешнев, Европеус, Дуров, Момбелли, Алеша Плещеев, братья Достоевские — Михаил Михайлович и Федор Михайлович, имя которого уже начинает греметь по России и даже за пределами ее. Где они теперь? О многих не знаю я, живы ли, не изменили ли идеалам, за которые томились „во глубине сибирских руд“. Вижу я и себя тогдашнего — пылкого, по-телячьи восторженного.
А забуду ли я когда-нибудь ночь с 22 на 23 апреля 1849 года, ночь полицейского набега на квартиры петрашевцев? Утром 23-го я узнал, что за меня по ошибке арестовали моего однофамильца, поручика какого-то кавалерийского полка. И я сам добровольно направился к роковому зданию у Цепного моста на Фонтанке[13]. Я помню как сейчас даже и статую Венеры Калиппиги, стоявшую в вестибюле дубельтовского[14] застенка. Тут-то, у статуи древней богини заметили меня, потрясенного и подавленного одновременно, друзья мои и отговорили от безумного поступка добровольно отдаться в лапы Леонтия Дубельта. Ах, если бы знало его превосходительство, что в двух шагах от него стоит в тяжелом раздумье один из петрашевцев, именно тот, кто по словам шпионского доноса отличался „дерзостью выражений и самым зловредным духом“, тот, по рисункам которого был изготовлен через Дурова и Достоевского типографский станок, — наверное генерал не поленился бы собственноручно арестовать меня.
И вот еще картина, которая долгие годы мучила меня в ночных кошмарах.
Туманное морозное утро 22 декабря 1849 года. Солнце, только-что взошедшее, большим красным шаром повисло низко над крышами домов, тускло блистая сквозь туман облаков. Огромный, как поле, Семеновский плац. Уродливая громада эшафота. Кругом толпа, примолкшая и испуганная. В этой толпе и я. Но вот говор и скрытое волнение как внутренняя дрожь пробежали по толпе. К плацу быстрой рысью под конвоем конных жандармов приближался кортеж — наглухо закрытые наемные извозчичьи кареты. Двадцать одна — по числу моих друзей. Двадцать второй кареты не было, потому что я, малодушный подлец, стоял в толпе, прячась за спины.
Из кареты вывели их. Многих я не узнавал, так изменило их восьмимесячное пребывание в каменных мешках русской Бастилии, Петропавловской крепости. Чтение приговора было для меня жесточайшей пыткой. И вдруг, как гром, слова: „к расстрелу“… Я не сразу понял их, а когда понял, не сразу пришел в себя. На троих — Петрашевского, Момбелли и Григорьева — надели саваны с капюшонами и длинными рукавами этих саванов привязали к столбам, вкопанным около трех вырытых ям. Я видел, как Петрашевский тотчас же сорвал с себя капюшон савана, крикнув, что он не боится смерти и может смотреть ей в глаза. Затем раздалась воинская команда: „К заряду!“, и одновременно с ней, оттолкнув какого-то почтенного старичка-чиновника, я бросился к месту экзекуции.
Теперь-то мы знаем, что кровь на Семеновском плацу не пролилась. Но тогда могли ли мы предполагать, что чтение приговора о смертной казни расстрелянием и приготовления к казни — все это лишь гнусная комедия, разыгрываемая по приказу царя? А потому все мы пережили ужасные минуты ожидания смерти наших близких.
13
В те годы у Цепного моста помещалось знаменитое Третье отделение — центр тайной политической полиции.
14
Генерал Дубельт (при Николае I) — начальник штаба корпуса жандармов и управляющий Третьим отделением.