Ему ответил издали насмешливый посвист маркиза…
XXII. Земля-мать.
Зимою 1867 года глухими горными тропами в среднем течении Поркюпайна пробирались, направляясь на восток, десятка два усталых людей. Это шла экспедиция инженера-капитана Раймонда, которому правительством Соединенных Штатов поручено было точно определить границу между Канадой и бывшими русскими владениями в Новом Свете.
У замерзшего водопада, ледяными потоками сползавшего со скал на тропинку, экспедиция остановилась для производства триангуляционных работ. По приказанию чиновников рабочие, в большинстве русские трапперы, вытащили из саней рулетки и теодолиты. Работа закипела. Вскоре найдена была точка для пограничного столба; начали расчищать для него место.
Внезапно один из рабочих, разгребавших снег, споткнулся обо что-то и упал.
— Братцы, да ведь это человек! — закричал он испуганно. — Замерз, сердешный.
— Отмаялся, бедняга! — закрестились собравшиеся вокруг трупа рабочие. — Эх, жизнь наша охотская! На каждом шагу смерть.
— Братики, да он не замерз, он убит! — крикнул вдруг кто-то, указывая на левую полу меховой куртки, почерневшую от крови.
К рабочим подошли американские чиновники.
— Не понимаю, — сказал один из них, — кому понадобилась смерть этого человека. Судя по внешнему виду, это самый обыкновенный зверобой.
— А вот и все его имущество, — поднял рабочий почти пустую раскрытую сумку, лежавшую рядом струпом. Из нее выпала небольшая медная пластинка. Инженер Раймонд поднял ее. Пластинка оказалась дагерротипным портретом. На светописном рисунке белело девичье лицо. Над безмятежным лбом вихрился ураган непокорных волос.
— Что за чертовщина! — пробормотал удивленно инженер. — Готов поклясться, что я видел, и не очень давно, такое же лицо в Новоархангельске. Ну, конечно. Да ведь это маркиза дю-Монтебэлло, помолодевшая лет на десять. Впрочем… Что за чушь! Как могла попасть к этому лесному жителю карточка маркизы.
— А вы заметили, капитан, как странно лежит этот человек? — обратился к Раймонду его помощник. — На самой границе: туловище — в Канаде, а руки его, широко раскинутые, словно обнимают землю Аляски.
— Обнимают землю? — улыбнулся хмуро Раймонд. — Эту землю? Да ведь это именно та страна, которую бог дал в наказание Каину. Злая каинова земля…
Инженер Раймонд конечно не мог знать что человек, обнимавший последним объятием вечно мерзлую почву Аляски, называл ее когда-то второй родиной, землей-матерью.
— Господин капитан, — подошел к Раймонду переводчик. — Рабочие просят у вас разрешения зарыть в землю найденный труп.
— Излишняя сантиментальность! Это похоже на русских, — буркнул капитан. — Впрочем, пусть: если не справятся с почвой кайлами, выдайте им динамит.
Когда могила была вырыта, солнце малиново-красным диском выкатилось из-за горизонта, окрасив снег нежно-розовым тоном. Не больше двух-трех минут оставалось оно неподвижным, а затем пошло на убыль и скрылось. Десятиминутный день кончился. А капитану Раймонду, хмуро, но внимательно наблюдавшему за похоронами, показалось, что злая земля солнечно в последний раз улыбалась зарываемому в ее недра человеку…
Лишь только смолк шум удалявшейся экспедиции, из узкой расщелины вышел огромный сизо-черный волк, великолепный зверь, мощный и ловкий, со смелым взглядом бойца и ушами, изорванными в многочисленных битвах. Но, странно, на шее волка болтался ремень с обгрызанным концом.
Волк подошел к могиле, окинул ее тоскующим взглядом и, бесшумно взобравшись на верхушку насыпи, растянулся там во весь свой могучий рост. Он лежал на могильном холме, тихий и чуткий, ушедший в свои думы, до тех пор, пока не взошла луна. А тогда поднялся и завыл. Это был печальный, жалующийся вопль, тоскливое прощание с другом.
Откуда-то издалека прилетел ответный вой. Волк с ремнем на шее смолк и прислушался. Выла волчья стая в горных долинах. Громадный зверь встал на могиле, похожий на памятник из темного металла, напружинил мускулы и черной беззвучной молнией ринулся вниз на тропинку. Продравшись сквозь заросли молодого ельника, волк остановился, взглянул в последний раз на залитую лунным светом могилу и пропал за выступом скалы…
Слоновий дедушка.
Рассказ-быль А. Романовского.
I. Первые следы.
Пароход словно в прятки играл с дальним городом, скрываясь в речных излучинах и забегая за дубовые рощицы. Сож, как и все малые реки, вертляв и поэтичен: то над самым омутом свиснет сочно зеленая шапка леса, то в реку врежется желтый нож косы, и на ней, сонно нежась, застынут цапли и аисты, то широким фартуком округлится песчаная отмель с паутиной просушивающихся сетей и рыбачьими биваками. И оттого, что берега были близко и на палубу доносилось мычание коров и голоса береговой жизни, на пароходе казалось уютнее. Да и сам пароход вел себя немного по-домашнему: возьмет, да и ткнется кормой прямо к обсыпающейся береговине. Капитан кричит: «Живо!», и неизвестно кому: причальщикам ли матросам или пассажирам, суетливо пробегающим по перекинутой доске. А на берегу — пестрые толпы встречающих и любопытствующих. Мальчишки-шутники после отвала подхватят конец причальной веревки и потянут ее вперед, на толпу, подрезая и сваливая людей. Гомон, взвизги, смех…
Мы со спутником сидели наверху, на открытой палубе. Рядом с нами, на скамье примостился смоленский бородач с мешком и плотничьими инструментами, лезвия которых были закручены соломой и тряпками. Он ехал очевидно на заработки. Уж несколько раз, жмурясь от воды и солнца, он порывался заговорить с нами. На его озабоченном лице без слов был написан вопрос: «А что слышно про заработки?» Наконец, поправляя мешок, он как бы вскользь спросил:
— Далече едете, товарищи?
— Да вот куда охота заведет, — говорю я.
— По бекасу али по утям ходите? — допытывается он.
— Нет, мы за мамонтом, — улыбаюсь ему. Он недоуменно глядит.
— Это где же он — спод Киевом, али на низу?
— Нет, дядя, он в земле. Тысячи лет в земле лежал, — объясняю я.
Бородач смотрит на меня долгим испытующим взглядом, потом надвигает картуз, отворачивается и недоверчиво косит глазами, словно хочет сказать: «Чудные люди! То ли в глаза смеются, то ли взаправду чудят. А толку от них пожалуй ни на грош». — И он отодвинул от нас свой мешок.
К вечеру пароход добежал до Днепра. Впереди, на полыхающем фоне заката четко обозначилась линия высокого правого берега. Горным гнездом наверху сгрудилась кучка домиков. Это Лоев. Пароход словно обрадовался большой воде: загудел, задымил, встрепенулся и весело нырнул в вечерние речные дали, навстречу кое-где мерцающим сигнальным огонькам.
Спустилась ночь, и берега утонули во мраке. Мир упростился: над головой была бездонная чернь с бисером звезд, под ногами — площадка, уходящая вперед, а в теле — одно чувство мягкого движения. После разнообразия дня не хотелось расставаться с этим полудремотным ускользающим ощущением. Неожиданно справа, из темноты донеслись слова, которые вмиг расшевелили потухавшие мысли. Как на охоте, внимание сразу обострилось, и слух не проронил ни одного звука.
— Мы и отвозили эти самые кости в Киев, — слышалось оттуда. — В шестнадцатом году было. Я тогда в матросах служил. Почитай, ящиков с десять погрузили, а были из них такие, что длиной с телегу. Вот это зверь был! И как только мать сыра-земля носила таких? Мало-мало не с пароход, Уж и шуму он тогда понаделал! Каждым пароходом подвозили мы к Табурищу десятка по четыре — по пять пассажиров: тут и профессора, и студенты, и военные. Только и разговору на палубе: «Мамон, мамон!» А в народе слушок пошел, будто там клад нашли, потому от приезжих и отбою нет. Люди тоже пустились копать. Начали с запорожских могил. Один солдат нашел золотого оленя. Офицер узнал, отнял у него оленя, а самого послал на фронт. Много тогда кое-чего болтали в народе. Еще вот сказывали, что мамон тот в Днепре застрял и отвел реку почитай километров на пять вбок…