— Когда к осени звери отъедались желудями, — продолжал лесничий, — начинались бои между быками. Тогда, бывало, ночью мороз подирал по коже от их протяжного страшного рева. Случалось, что какой-нибудь старый бык побеждал
и калечил остальных, а сам по старости уже не мог оставлять потомства. Тогда докладывалось королю, и только по его приказанию назначалась на этого быка охота. Помню, я отвозил раз тушу убитого тура в подарок от короля цесарскому[2] послу Герберштейну. Он был ученый человек и написал книгу, где упоминает об этом подарке. Одну книгу он прислал мне. В ней нарисован тур, только он там больше похож на свинью.
Лесничий сумрачно усмехнулся.
— Ну, что ж, а затем все пошло прахом. За заботами о московском престоле да о далеких Инфлянтах[3] королю некогда стало думать о том, что творилось в его коронных землях и лесах. Да хоть бы здесь, под самой Варшавой. А потом, знаете сами, началась война с Москвой. Это не плохо. Речь Посполитая всегда воевала, и для того господь сотворил шляхтича, а Иисус Христос саблю ему привесил к поясу, чтобы она не ржавела попусту в ножнах. И уж я и не знаю, за что бог нас наказал, потому что мы довольно потрудились за его святое имя. Взяли и выжгли Москву. А сколько городов московских и еретических церквей поразорили дотла! Но видно есть на нас грехи, потому что война проникла в самое сердце Речи Посполитой. Проникла с той самой разбойничьей вольницей, которая сначала громила Московию, а потом принялась и за своих. Помните, пане, проклятый 1613 год? Наши же жолнеры[4] брали королевские города, били и шляхту, и мужиков, и мешан — кого придется. Ну, тут почистили и этот лес. Где уж было ему уцелеть, когда все кругом горело в огне!
Княжеский врач вздохнул и горестно покачал головой.
— Да, плохие времена, — сказал он. — С тех пор как мой господин князь Самуил Сангушко в 1622 году ездил послом в Московию и вернулся, не добившись прочного мира, прошло пять лет, а мир все еще не заключен. Княгиня тогда очень беспокоилась. Московиты такие варвары, что они могли бы посягнуть и на священную особу самого посла.
Пан Кричевский встал из-за стола и надел шапку.
— Не такие уж плохие времена, — возразил он, — если завтра мы будем охотиться на дичь, какую впредь никогда и никому не придется увидать. А пока советую лечь спать. Вы в княжеском дворце не привыкли вставать рано, а завтра мы начнем дело еще перед рассветом.
Лесничий вышел наружу, и еще долго было слышно, как он кричал на дворе, отдавая приказания. Потом он снова вошел в хату, кинул на стол шапку и, завернувшись в бурку, мгновенно уснул на скамье.
II. Ночное свидание.
На сеновале, куда забрались на ночлег хозяева хаты и приезжие слуги, слышался тихий неторопливый разговор.
— Они его завтра убьют, дедушка?
— Убьют, Марыся, убьют, А может и он кого убьет, пана лесничего или пана врача. Ведь это не теленок, Марыся.
— Не трепи языком, старик! — раздался грубый низкий голос из угла. — Если убьет, так тебя старого или меня, а не пана. На панов и смерти нет такой, как на нашего брата.
— Может и так, — согласился Дзыга. — Одним дураком наверное меньше станет, если ты попадешь к нему на рога. А меня тур не убьет. Не надейся. Я их знаю. Всю жизнь прожил в лесу, не то что ты.
— А мне его жалко, дедушка, — снова зазвенел девичий голос. — Ведь он один, дедушка?
— Один, внучка, и нету больше другого ни здесь, ни в Беловежской, ни в Гродненской Пуще, ни в Пруссии, ни в цесарской земле. Только и остались туры на свете, что в нашем лесу, а теперь и им пришел конец. — Он замолчал, и было слышно, как из старческой груди вырвался тяжелый вздох. — Жалко и мне его, хлопцы, — продолжал старик. — Правильно сказала Марыська, что он один. Убьем завтра, и не станет больше этого семени на Земле.
— И чего тебе жалеть? Ведь получишь за своего зверя червонец от пана лесничего.
— А пан лесничий сотню червонцев от княжеского лекаря, — добавил из темноты другой голос. — И чего это они делают, лекаря, из этого тура?
— Пояс из туровой кожи помогает при родах, — пояснил Дзыга. — Вот и королеве Боне, матери Сигизмунда, пан лесничий поднес в дар шесть поясов из спины тура, а она два из них послала самой императрице Римской.
Дзыга поднялся с места, старательно покрыл внучку своим плащом, пробрался к двери сеновала и уселся, свесив вниз ноги.
— Что-то не спится, хлопцы, — сказал он. — Мало я что-то стал спать… А приехал княжеский врач не за поясом, а за лоскутом кудрявой шкуры со лба зверя. Пан лесничий, хлопцы, мне сам говорил об этом. Топоры приказывал захватить. Потому что, когда тур будет ранен и свалится, нужно быстро срубить бревно, навалить на шею зверя и держать его, пока будут сдирать шкуру со лба. В этой шкуре страшная сила, хлопцы. Это издавна было известно еще дедам нашим, но только нужно, чтобы она была снята с головы еще живого быка.
— А я думаю… — вмешался один слуга, но не кончил, потому что из лесного мрака раздался далекий протяжный рев. Этот звук был такой тяжелый и низкий, что казалось, он как туман стлался по земле и слышался даже не ухом, а словно всем телом.
— Ревет, — сказал Дзыга. — Это он ревет, хлопцы, в дубах, что за Сухачевым болотом… Чует, что мы говорим про его шкуру…
Наступила глубокая тишина, и чувствовалось, что каждый напряженно прислушивался к тому, что творится там, в черной лесной чаще. Ночь была тихая, холодная и ясная. Луна уже взошла, она блестела как стальной отполированный шлем. Туман уже опустился и тысячами искорок росы сверкал в чашечках листьев и цветов на поляне. За поляной стояла черная стена векового леса, и жуткая ночная тайна творилась там, под тяжело склонившимися ветвями.
Снова и уже как будто ближе заревел тур, и люди невольно вздрогнули. Казалось, в грозном реве тура чувствовался смутный ужас перед надвигающейся смертью, а может быть ветер донес до него запах ворвавшихся в лес врагов, и он вызывал их на последний бой…
Оборвавшийся разговор уже не возобновился. Все лежали молча, сумрачно думая о завтрашнем дне. В дверях сеновала неподвижно чернела фигура старого лесника, и седые взъерошенные волосы, пронизанные лунным светом, казались прозрачным сиянием над его головой. Внезапно Дзыга нагнулся вперед. Ступеньки лестницы раза два скрипнули под его ногой, и дверь сеновала обрисовалась на фоне ночного неба четырехугольным пустым пятном.
Старый лесник быстро шел по узкой тропинке, извивавшейся во мраке между деревьями, и что-то бормотал про себя. Резкие блики лунного света прорывались сквозь листву, ярко освещая попадавшиеся по пути полянки, а затем ветви снова плотным сводом смыкались над головой, и тропинка исчезала во мраке. Дзыга шел быстро, не спотыкаясь о пересекавшие тропинку узловатые корни и стволы упавших деревьев. Здесь был его дом.
Тут он вырос и провел всю жизнь, и вероятно ему даже и не нужно было бы зрения для того, чтобы этой тропинкой пересечь лес.
После получаса ходьбы почва стала более мягкой, и ноги без шума опускались во влажный мох. Потом между стволами мелькнули просветы, и Дзыга остановился на краю громадной болотистой поляны.
Он едва ли бы смог объяснить кому-нибудь или даже себе самому, какое чувство заставило его спуститься с сеновала и в последний раз пойти взглянуть на обреченного на смерть зверя. Дзыга вырос в лесу и не привык много говорить, а тем более рассуждать о таких сложных вещах. За свой долгий век лесной жизни он не часто видал людей. Звери были ему ближе. Они жили кругом, тоже повинуясь темному мудрому призыву, исходившему из глубины существа.
Эго была мудрость бесчисленных поколений, передававших по наследству опыт радости, борьбы и избегнутой опасности.