Выбрать главу

Внезапно вспомнился один из моих дней рождения — двадцать второй? двадцать третий? — когда я сломался, не выдержав молчания: «Почему вы никогда о нем не спрашиваете?»

На секунду мать как будто смутилась, и не из-за вопроса, а потому что я повысил голос.

— Я не знала, что тебе этого хочется, — был ее ответ. И после этого в конце каждого телефонного разговора она неизменно добавляла: — А как Роберт?

На что я всегда мог сказать лишь:

— Хорошо.

И главная ирония и вселенская жестокость состояла в том, что по всем статьям Роберт проходил как идеальный — привлекательный, образованный, воспитанный, амбициозный, располагающий к себе — если б не тот факт, что он был мужчиной. Все прелести цивилизованности, достатка и завидной партии ничего не значили. Потому что он никогда не смог бы дать мне детей. И, когда мы были вместе, не мог на мне жениться.

Что подумают родители, если я однажды представлю им Тоби?

И как же это унизительно — так отвратительно, столько малодушия — дожить до тридцати семи лет и до сих пор бояться разочаровать их.

Я сидел на полу, привалившись головой к колену Тоби, пока он вяло жевал тост и пил чай. Я не знал, что сказать, как утешить. Знал только, что ему больно, и облегчить эту боль было не в моих силах.

Конечно, в больнице тоже хватало боли и потери, но там я служил всего лишь проводником. Здесь же совсем другое дело. Здесь для меня не нашлось роли, за которой можно спрятаться. Здесь существовали только нагота и бессилие любви.

— А знаешь, в чем самый стрем? — Он отложил в сторону почти нетронутую тарелку, но чай оставил, вцепившись в кружку так сильно, что на ладонях проступили пятна розового и белого.

— Скажи.

— Деда никто не любил, кроме меня. Он вообще был довольно ужасным человеком.

Не знаю, как это и понимать, но, возможно, для Тоби было легче перебирать плохие воспоминания, а не хорошие.

— Это не слишком похоже на то, что ты рассказывал.

— Не, со мной он был хорошим, но его дочь, в смысле моя бабушка, прадеда ненавидит — то есть ненавидела — потому что он очень строго обращался с ней в детстве. Бил и все такое. Не специально чтобы поиздеваться, нет, просто его самого таким вырастили.

— А тебя он… — Я не знал, как закончить этот вопрос и что делать с ответом.

— Нет, ты что. Никогда. Меня — нет.

По телу прокатилось облегчение, и я почувствовал себя лицемером. Как сильно я реагировал при мысли о том, что другие люди могли ранить Тоби, и как заметно слабее, когда это было моих рук дело.

Он невидяще разглядывал чай.

— Бабушка очень рано вышла замуж, только чтобы сбежать от него, и потом не подпускала его к маме, когда та родилась. Но когда она — мама, в смысле — забеременела, и ее выгнали из дома, дед вдруг оказался тут как тут. Ей помогал, со мной возился. Он надевал такую… переноску, которую цепляешь к груди, и везде меня таскал, как обезьянку.

Я вытянул руку и отлепил пальцы Тоби от кружки. Он не возражал, когда я забрал ее и отставил в сторону, просто схватился вместо этого за мою ладонь.

— Люди меняются. В этом нет ничего плохого или странного.

— Ну да, наверное. Ему сделали операцию где-то в шестидесятых или семидесятых. Его ранило под Дюнкерком, и шрапнель попала в сердце, так что тогда один доктор специально приехал аж из Штатов, чтобы ее вытащить. Часов девять заняло где-то, а у деда остался такой огромный шрамище через всю спину и грудь. Все думали, что он умрет. Мама считает, что его именно это и изменило.

— Разве важно, что?

Пару секунд он молчал, а затем пожал плечами:

— Нет, наверное. Сейчас уж точно.

Я и не представлял, что видеть Тоби в этом состоянии — таким неуверенным и печальным — окажется настолько трудно, но он все равно оставался моим мальчиком, моим Тоби, все равно был полон света. Его фигура так и представлялась на каком-нибудь кладбище — черное пятнышко под серым небом. И в тот момент мне следовало стоять рядом. Он не должен был оплакивать прадеда в одиночестве. Я ненавидел себя за то, как его подвел.

— Плохое обращение с другими не меняет того факта, что тебя он любил.

— Нет, я знаю. Просто… — пальцы Тоби сжали мои — …как-то одиноко получается.

Я сглотнул, и вина, стыд, боль и любовь переплелись внутри, словно мочалка из проволоки, до такой степени, что даже не знал, как все это вынести или удержать в себе.

— То есть обычно, — продолжал тем временем Тоби, — любовь, утрата и вся остальная херь распределяются на всех, но сейчас, кроме меня, никого нет. Дед всю мою жизнь был рядом, всегда поддерживал. И как, блин, мне сделать, чтобы это значило достаточно?

Я прижался к ноге Тоби, удачно спрятав лицо в сгибе его колена, и постарался дать ему какой-то ответ.

— Ты скорбишь, и помнишь, и живешь.

Кажется, голос меня выдал, потому что его свободная рука зарылась мне в волосы и чуть потянула на себя, словно он хотел, чтоб я на него посмотрел.

— Лори, ты что, плачешь?

Вашу мать. Плакал. Ужасными липкими слезами, которые жгли глаза.

— Не знаю, что со мной такое.

— Ты правда из-за меня плачешь?

Выходит, что так. Словно таким образом можно как-то уменьшить его боль. Еще один легкий рывок заставил меня поднять голову и посмотреть на него, несмотря на стыд и мокрые глаза, беспомощно страдая из-за его несчастья.

— Господи. — Он провел большим пальцем под моими ресницами, вытирая влагу. — Ну ты даешь.

— Знаю, что мои извинения тут ничего не изменят, — пробормотал я, — но прости, что в тот момент не был с тобой, прости, что не поддержал, прости, что не помог, хотя тебе было тяжело и наверняка еще какое-то время будет тяжело, прости. Я бы хотел все это как-то облегчить, но знаю, что не могу. — Я сделал глубокий и рваный вдох со всхлипом. — И прости меня, пожалуйста, что реву тут как дурак, потому что я ни хера не понимаю, как так получилось.

— Ничего. — Он скатился с дивана мне на колени и поцеловал прямо сквозь поток беспомощных слов и соли. — Мне… приятно. Оно помогает. Вообще, все как-то наплывами происходит, знаешь. Иногда настолько совсем ничего не чувствую, как будто забыл, что он умер, или, может, это я умер, или что-то вроде. — Он свернулся в моих руках, и я прижал его так крепко и надежно, как только получалось. — Так что поплачь за меня, ладно? Раз сам я сейчас не могу.

И я плакал какое-то время, все еще сжимая Тоби в объятиях, пока он рассказывал мне истории о своем дедушке — мужчине, который воевал, совершал ужасные ошибки и так поздно научился любить.

Потом я отнес Тоби наверх, раздел и уложил в кровать. Сперва мы просто лежали, обнявшись, но потом переплелись более целенаправленно, более нетерпеливо, находили друг друга поцелуями и прикосновениями, редкими словами и еще несколькими слезинками. Тоби брал меня и делал своим, и для этого ему не требовалось ничего, кроме собственного тела.

Я проснулся ранним утром в одиночестве. Первой реакцией была волна паники из-за того, что меня бросили, за которой пришли картины убитого горем Тоби, бесцельно бродящего по улицам Лондона глубокой ночью. Когда сон отступил, свое законное место вновь занял глас здравого смысла, заключивший, что Тоби, скорее всего, просто где-то в другой комнате. Так что я встал, надел халат и отправился на поиски.

Он обнаружился сидящим по-турецки на полу в гостиной с грудой веревок в руках. В мерцающем свете от черно-белого фильма он, кажется, учился завязывать узлы по видавшей виды «Книге узлов бойскаута».

Тоби вздрогнул, когда я положил руку ему на плечо.

— Не спалось?

— Извини, не хотел тебя будить.

— Всегда буди и даже не думай. — Я опустился на колени рядом. — Что делаешь?

Он пожал плечами.

— Не знаю. Решил, а вдруг поможет. Займет чем-нибудь мозг, чтобы не думать про деда. Это знаешь… типа как когда тебе зуб вырвали. И ты постоянно проверяешь то место языком, чтобы убедиться, что там правда… ничего нет.