Перепуганный до смерти Гвай повалился разгневанному отцу в ноги. Хмель и сон сразу вылетели из головы.
— От безделья все это, ну, скажи ты, ни на пса не годен, — постепенно остывая, продолжал боярин Алексей. Ему приятно было видеть сына смирным и покорным. — С этим… Я не хочу, чтобы ты с ним знался. Зачем тебе такой подстрекатель?
А Гваю вдруг вспомнилось озеро Воловье, ночь, молчаливый каменный идол, ветер над взгорком, лица друзей и — слова Романа: «Если Бог соединил, человек не разлучит!» Ему стало так жалко себя, слабого, униженного, подневольного, до того жалко, что слезы сами собой покатились из глаз.
— Вот-вот, — подохотил отец, — и мужчине не грех поплакать, лишь бы люди не видели.
Он нагнулся, погладил сына по голове.
Не спала всю ночь и Катера. Молодой красивый гость стоял перед глазами. Как ни старалась она забыть о нем, что ни делала — и молилась, и пила настой из горькой пустырной травы, которая нагоняет слабость и сон на человеческую душу, — ничего не помогало. Тогда она позвала челядинку Ходоску, рассказала ей о своих страданиях, и та под великим секретом принесла к боярышне в светлицу тринадцать рожаниц. Это были маленькие женские фигурки, вылепленные из глины вперемешку с горохом, пшеницей и житом. Рожаницы извечно охраняют женщину, вселяют в нее веселость и жизненную силу. Ходоска заставила Катеру раздеться, замереть посередине светлицы, а сама осторожно, точно боясь уронить, стала расставлять глиняные фигурки вокруг нее.
Расставила двенадцать. Последнюю, тринадцатую, отдала Катере, строго потребовав:
— Разбей ее, боярышня!
Катера испуганно держала в руках красную безглазую фигурку. Какой-то неясный страх сжал сердце. Она не могла двинуть рукой. Если бы все это увидел отец, то досталось бы и Катере, и Ходоске. Особенно Ходоске. Отец христианин, и все давнишнее, все поганское для него — дикие лесные суеверия, и не больше. Своих челядинцев он очень строго карает за любовь к старым богам. Он, говорят люди, и князя Всеслава ненавидит за то, что тот не спешил уничтожить все поганские капища.
— Разбей, боярышня! — снова приказала Ходоска.
Растерянная Катера опустилась на колени, легонько стукнула головкой глиняной фигурки о дубовый пол. Рожаница развалилась. Кусочки сухой глины с ржаными зернами лежали маленькой грудкой.
— Плюнь на прах и тлен трижды! — велела Ходоска боярышне.
Катера послушно выполнила приказ. Почувствовала какую-то опустошенность, будто стадо диких туров вытоптало ей душу, закрыла глаза.
— Сиди так до третьих петухов, — продолжала Ходоска. — И не переступай через святой круг.
Потушив свечу, Ходоска вышла. Катерина осталась одна в полумраке с молчаливыми безглазыми рожаницами. Страх с еще большей силой охватил девушку, своими холодными когтями, казалось, впился в самое сердце. Чтобы избавиться от этого страха-наваждения, она левой рукой нащупала у себя на груди бронзовый нательный крестик, поднесла его к губам, горячо поцеловала. Ей стало немного легче. Но вдруг из мрака (то ли это ей показалось, то Ли было на самом деле?) сверкнули круглые огненные глаза. Взгляд этих глаз прожигал душу насквозь. «Клетник… домовой, — обмерла Катерина. — Дух, который охраняет клети и амбары… Он чует огонь и предупреждает хозяина об опасности, появляясь то во сне, то в темноте».
Но огненные глаза исчезли, в усадьбе, как и прежде, было тихо — ни звука, ни скрипа, — и Катерина постепенно успокоилась, начала думать о Романе. Живя среди лесов и полей, где всегда поет ветер, то злой, вихревой, то ласково-беззаботный, где в непогодь глухо шумят черно-серебряные озера, где тоненько шелестит сухой тростник, она с детства носила в самой потаенной глубине своей души песню. Та песня была с ней и днем и ночью, у нее не было слов, будто кто-то навсегда натянул в сердце неумолчную серебряную струну. Та песня отзывалась на каждую мелочь, волновавшую молодую душу. И временами, бродя возле Двины или сидя у оконца своей светлицы, Катера что-то шептала, напевала что-то непонятное ей самой. Челядники говорили: «Наша боярышня снова молится Христу. Наверное, одна ей дорога — в монастырь. Быть ей Боговой невестой». Боярин Алексей, слушая такие разговоры, хмурился, комкал в кулаке бороду. Он любил красавицу дочку, желал ей счастья, однако, хотя и жил в набожности, хотя и верил небесному провидению, не мог согласиться, что самое завидное девичье счастье — в монастыре. Раза два, приглашая на бобровую охоту сыновей знакомых бояр, он показывал их Катере, но на нее они производили не большее впечатление, чем луговые шмели, — суетятся, гудят, пьют мед с цветков.