Выбрать главу

Целое село, от сопливой мелюзги до стариков и старух, было там, что-то делало. А я один лежал и считал мух на потолке. И было мне плохо, как никогда.

А что будет, когда придут мать, отец и дед! Даже думать не хотелось.

Первое, что скажет мать: "Я же говорила! Я же говорила!" И ничего ей не возразишь, действительно, она говорила ...

А дед посмотрит насмешливо и скажет: "Доигрался! Допрыгался!"

А отец ничего не скажет, только глянет презрительно: - "Эх, мол, ты, мелочь пузатая!.."

А Иришка захихикает, пальчиком показывая и приговаривая: "Так тебе и надо! Так тебе и надо!"

Эх, почему я не солдат!

Случись такое, например, со старшим лейтенантом Пайчадзе, или с солдатом Ивановым или с Пидгайко. Ну что ж, боевые друзья отнесли бы его на руках в медсанбат или в госпиталь, и лежал бы он себе в мужественном одиночестве, никаких родственников, никто не упрекает, не наставляет, не читает мораль. Только забежит иногда на минутку кто-то из товарищей, расскажет, как идет служба, боевая и политическая подготовка, угостит сигареткой, а может, и порцию мороженого подкинет ... Красота!

А где же Павлуша? Что-то долго его нет. А вдруг увидел он свою Гребенючку и забыл про меня? Ведь она несчастная, пострадала, ее надо пожалеть. И он ее жалеет, и успокаивает, как только может. А обо мне уже и не думает. И не придет больше, и будем мы с ним снова в ссоре.

От этой мысли так мне стало тоскливо, что мир помутился. Такая меня взяла злость на Гребенючку, что я аж зубами заскрежетал. Ну, все же она, все же зло из-за нее! Ну, не придираюсь я. Ну, из-за нее, точно же! Из-за кого же я еще тут лежу, как не из-за пакостной Гребенючки! Из-за кого ногу повредил, пошевелить не могу? Из-за нее. Хотел же спасти для нее холеру какую-то, чтобы радость ей доставить. Коробочку, видишь, ювелирную с драгоценностями углядел. Лучше б сгорела и коробочка, и шкаф проклятый, и хата вся вместе с Гребенючкою!..

И вдруг мне сделалось жарко-жарко, словно мои проклятия на меня обернулись, и не коробочка, и не шкаф, и не дом вся вместе с Гребенючкою, а сам я горю синим пламенем.

Хочу сбросить полушубок дедов и одеяло с себя, а не могу. Что-то на меня наваливается, и давит, и печет неистово, словно тяжеленный утюг... У меня в голове крутятся какие-то цифры в бешеном нарастающем темпе… Я чувствую, что нет уже мне выхода из этого множества цифр, и что вот-вот у меня в голове что-нибудь лопнет и наступит конец ... Но нет, мучение не прекращается. И все продолжает крутиться на той же запредельной скорости. И сквозь это кружение слышу я вдруг голос Павлуши, но не могу понять, что он говорит. И голос докторши нашей, и еще чьи-то незнакомые голоса ...

А потом все в моей голове спуталось, и дальше я уже ничего не помнил ...

ГЛАВА XXIV. БОЛЕЗНЬ. СНЫ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ. ЧЕГО ОНИ ВСЕ ТАКИЕ ХОРОШИЕ?

Я проболел более двух недель.

Уже потом Павлуша мне рассказывал, что, когда он привел докторшу (он очень долго не мог ее найти, потому что пострадавших разместили по всему селу, и она моталась из одного конца в другой), то я лежал, раскинувшись на постели, красный как мак и пылал жаром. Доктор сразу сунула мне градусник под мышку - было сорок и пять десятых. Я лежал без памяти и все время повторял:

- Чтоб она сгорела!.. Чтоб она сгорела!.. Чтоб она сгорела!...

А кто "она" - неизвестно.

Я-то хорошо знал кто, но, конечно, Павлуше ничего не сказал.

Пришел я в себя лишь на третий день. В хате было так ясно, светло и тихо, как бывает только во время болезни, когда на утро спадает температура.

Первым, кого я увидел, был дед. Он сидел на стуле у моей кровати и дремал. Видимо, он сидел с ночи. И как только я пошевелился, он сразу же открыл глаза. Увидел, что я смотрю на него, улыбнулся и положил шершавую жилистую руку мне на лоб:

- Ну что, сынку, выкарабкиваешься? Полегчало чуток, милый, а?

Это было так необычно, что я даже улыбнулся. Дед никогда не говорил мне таких слов. И рука эта едва ли не впервые за всю жизнь коснулась моего лба. Большей частью она касалась совершенно другого места, и совсем не так нежно. Отцу и матери всегда было некогда, и воспитывал меня дед. Воспитывал по-своему, как его когда-то в детстве еще при царизме воспитывали. Я, конечно, выступал против такого воспитания и доказывал, что это дореволюционный жандармский метод, осужденный советской педагогикой. Но дед давал мне подзатыльник и говорил "Ничего-ничего, зато проверенный. Сколько великих людей им воспитаны. И молчи мне, сатана, а то еще дам!"

А тут, вишь, "сынку", "милый" ...

Услышав дедовы слова, из кухни выбежала мать.

- Сыночек, дорогой! - Бросилась ко мне. – Уже лучше, правда?

Она прижалась губами к моему лбу (мама всегда так мерила температуру и мне, и Иришке, и всегда угадывала с точностью до десятых).

- Тридцать шесть, не больше. Ну-ка померь! - Она сунула мне под мышку градусник.

Из спальни, шлепая босыми ногами, вышел отец, заспанный, взлохмаченный, в одних трусах – только проснулся.

На лице его была растерянная улыбка.

- Ну как? Как?.. Ого, вижу - Выздоравливаешь, козаче! Вижу!

- Да цыц ты! Раскричался! - Прикрикнула на него мать. - От такого крика у него опять температура подскочит.

Отец сразу втянул голову в плечи, на цыпочках подошел к кровати и, склонившись ко мне, шепотом сказал:

- Извини, это я от радости.

Я снова улыбнулся - впервые в жизни не я у отца, а он у меня просил извинения.

- Ну, как там затопленные? - Спросил я и сам не узнал своего голоса, такой хилый, еле слышный - как из погреба.

- Да ничего, все нормально. Вода уже спадает. Люди начинают в дома возвращаться. Все в порядке.

- Жертв нет?

- Слава богу, обошлось. Люди все цели. Так кое кто поцарапался, кое кто простудился, ничего серьезного. Вот только скотина пострадала. Да и то немного. У кого коза, у кого подсвинок, немного птицы ... А коровы все целы.

- И все благодаря солдатам! - Вмешалась мать. - Если бы не они, кто знает, что бы и было.

- Да, техника теперь в армии могучая, - промолвил дед.

- И говорят, что ты их привел, - мать нежно положила мне руку на лоб.

- Не знал я, что у меня такой геройский сын, - будто с трибуны сказал отец.

- Да!.. - Я отвернулся к стене и почувствовал, как запылало мое лицо и проступили слезы.

Все говорилось будто искренне, но голоса у родителей были какие-то слишком сочувствующие. Такими голосами с калеками разговаривают, с несчастными. Это они потому, что я болен.

Дед кашлянул и сказал:

- А дружок твой вчера целый день просидел около тебя. И не ест ничего, даже похудел... Вот увидишь, сейчас прибежит.

Спасибо, диду! Мудрый вы. Знали ведь что сказать! Как вывести меня из этого состояния неудобного. Знали, чем радость мне доставить.

Мать вытащила у меня из-под мышки градусник.

- Тридцать шесть и один. Ну что я говорила? Теперь уже пойдет на поправку. А как ножка, болит?

А я и забыл совсем о "ножке". Шевельнул ею - боли почти не было, только почувствовал, что она туго забинтована.

- Слава богу, перелома не. Вывих, и немного связки потянул ... Доктор сказала, что через две недели в футбол будешь играть.

Скрипнула дверь, и над щеколдой высунулась взлохмаченная голова Павлуши. Лицо сначала вытянутое, вдруг медленно расплылось в улыбке:

- Здравствуйте ... Можно?

- Да заходи, заходи, чего там, - улыбнулась мать. - На поправку пошло.

- Я же говорил, я же говорил, что сегодня лучше будет, - Павлуша подошел к кровати. Он весь сиял.

- Здорово, старик! Ну как?

- Ничего ... - Улыбнулся я, с трудом сдерживая радость.

И мы замолчали оба. При родителях разговор не клеился.

- Ой, у меня же там молоко! - Всплеснула мать руками и побежала на кухню.

Отец ушел в спальню одеваться. Поднялся, кряхтя, со стула и дед:

- Ну, разговаривайте себе, старики, а я, молодой, по делам пойду, - и, прихрамывая, поплелся во двор.