— Сегодня воскресенье, — сказал мужчина. — Сейчас девять часов. Мы имеем право слушать музыку.
— Сейчас девять? Извините меня.
— Но разве вы не говорили, что больны? — спросила она.
Тут она зажгла в прихожей свет.
— Болен? Да нет, я был нездоров и еще неважно себя чувствую, попытался было поспать после обеда и услышал отголоски вашего маленького празднества. Я думал, у вас полно народа. Раз вы одни, мне не надо было приходить.
Мужчина обернулся к женщине, и его внешний вид говорил: но в чем дело? что за тип! Она на секунду посмотрела на него.
— Это неважно, — машинально проговорила она. — Мы как раз собираемся идти. Вы сможете спокойно отдыхать.
Я продолжал ее рассматривать: на свету ее лицо казалось костистым и несколько вульгарным, но кожа соблазняла здоровьем, юностью, жизнью.
— Но не уходите из-за меня.
— Да ладно, все в порядке, — сказал через мгновение мужчина. — Доброго вам здоровья.
Я побрел по коридору. Зайдя к себе, зажег во всех комнатах свет. Должно быть, мне хотелось написать отчет об этом дне, как, впрочем, и обо всей своей жизни: отчет, то есть самый банальный дневник. Все люди в одинаковой степени верны закону… о! эта мысль пьянила меня. Каждый, казалось, действовал сугубо на свой лад, каждый совершал непонятные поступки — и тем не менее вокруг этих скрытых жизней распространялся ореол света: не было никого, кто бы не рассматривал любого другого как надежду, как изумление и не устремлялся к нему осознанным шагом. Что же такое тогда, говорил я себе, это самое государство? Оно пронизывает меня насквозь, я чувствую, как оно пребывает во всем, что я делаю. И ко мне приходила уверенность, что достаточно записать час за часом комментарии к своим поступкам, чтобы обнаружить в них расцвет высшей истины, той, что активно обращалась среди всех нас и которую общественная жизнь без конца вновь пускала в ход, прослеживала, снова поглощала, отбрасывала в навязчивой и продуманной игре.
II
Я встал ни свет ни заря. Я был усталым и нервным. Всю ночь свистел ветер, чисто осенний ветер; содрогание стекол не давало мне спать.
Продолжал свистеть ветер, дрожали стекла и на лестнице. Я догнал свою соседку, она тоже спускалась вниз.
— Позвольте чуть-чуть пройти с вами. Я хочу сказать вам пару слов.
Снаружи ветер оказался столь неистов, что подчас приходилось останавливаться и, повернувшись спиной, пятиться ему навстречу. Ее волосы были перехвачены шарфом.
— Что вы хотите сказать?
— Тем вечером с моей стороны это было так грубо. Всю вторую половину дня меня оглушала музыка. Я представлял себе веселую встречу, и это мне скорее нравилось: были слышны звуки шагов, взрывы смеха, и все это в нескольких метрах, прямо за стенкой. Но внезапно мои нервы оказались на пределе.
— Оставьте, этот случай не стоит выеденного яйца.
— Да, это не столь важно.
Мы шли бок о бок, теперь под защитой деревьев. В конце бульвара показалась станция метро.
— Вы работаете на площади у мэрии? Может быть, знаете, я тоже работаю в этом квартале. Я часто замечал вас в мастерской.
Она не ответила. Вокруг нас все спешили, торопились и мы.
— Я все же хотел бы вас поблагодарить. Вы могли встретить меня куда как хуже. Когда сосед заявляется, чтобы сказать: вы слишком шумите, едва ли хочется его сочувственно выслушивать.
— Неужто мы так уж хорошо вас приняли?
— Да, конечно. По крайней мере, мне кажется, вы. Доказательство тому — вернувшись к себе, я был в восторге. Мне казалось замечательным, что отношения между людьми бывают такими легкими, такими наполненными. Только подумайте, все это на грани безумия: я стучусь к вам в дверь, вы меня не знаете, даже не ведаете о моем существовании. И несмотря на это, прекрасно понимаете причины, по которым я так поступил, вы их принимаете и воздаете им должное, сколь бы неприятным это ни могло вам показаться.
— Между соседями это в порядке вещей!
— Послушайте, я отлично знаю, что вы были столь любезны со мной вовсе не потому, что замечали меня раньше или внезапно сочли симпатичным. Я для вас невесть кто, кто угодно, какой-то там сосед. Нет, меня как раз и восхитило, что мне не нужна была особая рекомендация. Я не представлял для вас никакого интереса, а вы тем не менее меня уважили. Не кажется ли вам поразительным, что мы можем вот так понимать друг друга? Я говорю с вами, вы мне отвечаете; не исключено, что я докучаю вам, но мы разговариваем, словно нас ничто не разделяет, словно у нас общая сущность. Я уверен, вы же понимаете, о чем я.
— Вы… вы энтузиаст. Впрочем, я не понимаю, к чему весь этот разговор.
— Я, напротив, думаю, — сказал я, глядя на нее, — что вы видите меня насквозь.
Мы дошли до станции и должны были встроиться в очередь пассажиров. Между нами втиснулся один, потом другой, я видел, как в суматохе уплывает красный шарф. На перроне я догнал ее у самых дверей поезда. Пока мы ехали, я, стоя совсем рядом с ней, пытался удержать взглядом ее лицо: оно было то таким, то этаким, но по большому счету я различал лишь белую, блестящую кожу; возможно, она была отнюдь не юна, но ее черты, ее скулы свидетельствовали о здоровой и сильной натуре.
— Я уже опаздываю, — сказала она, выходя из метро.
— Мне нужно сказать вам еще кое-что. Уверяю, это очень важно.
— Прошу, оставьте меня в покое.
Все утро мне не удавалось спокойно поработать. Ко мне прислали двоих посетителей, которым требовалась копия утерянного документа. Их поведение меня взбесило. Неловкие, робкие, они разговаривали со мной как с большим начальством, я был с ними груб, все катилось под откос. Когда они отбыли, я набрал номер дома. С какой стати? Чтобы унять нетерпение, потому что смог бы успокоиться, поговорив с сестрой? Но мне ответил кто-то другой; услышав этот голос, я подумал: консьержка, — хотя знал, что это моя мать. Осторожно положив трубку, я вышел. Зайдя в кабинет Ихе, поскольку пришлось его дожидаться, я пересмотрел всю шеренгу постаментов, на которых возвышались изваянные в добротном старомодном стиле головы исторических деятелей. Я восхищался ими, но не без неловкости: по памяти они виделись мне совершенно иными, не такими торжественными, даже не столь обездвиженными — скорее настоящими живыми личностями; эти же преисполнились замогильной степенности.
— Если честно, почему вы держите у себя в кабинете все эти бюсты?
Ихе в свою очередь с интересом оглядел изваяния, гобелены, расписной плафон, все помещение, потом его взгляд угас.
— Я пришел извиниться за те несколько недель, что меня не было. Я еще не полностью вошел в прежнюю колею. Но зато временное отсутствие открыло мне глаза на многие ускользавшие до сих пор детали.
Хотя он был моим начальником, я мог его разглядывать, всматриваться в его упитан-ное лицо, безусое, почти безволосое, молодое и все же потасканное. Я говорил с ним как равный с равным: иерархия не влияла на смысл моих слов, мы изъяснялись на одном и том же языке.
— Во время болезни я размышлял на самые разные темы. И заметил, что у меня нет четкого представления о нашем времени. Это явилось своего рода откровением, я ничего не узнал, но для меня открылась важность того, что я утомлен жизнью. Вплоть до са-мого последнего времени люди оставались всего лишь фрагментами и проецировали свои мечты на небо. Вот почему все прошлое представало длинной чередой ловушек, схваток. Но теперь-то человек существует. Вот что мне открылось.
— Ну-ну, мой дорогой, — произнес Ихе с каким-то присвистом.
Я улыбнулся.
— Скажу вам честно. Пока я болел, меня мучило, что я не работаю. Я особенно страдал от этого, поскольку не чувствовал себя по-настоящему больным. Бездействие казалось мне непереносимым. Я хотел сделать что-нибудь полезное, но мне был категорически предписан покой. Я понимаю, что, наверное, временами вел себя не как принято. Случалось, вооружившись метлой, подметал коридоры или бросался в палату, потому что слышал, как кто-то из больных звонит в колокольчик. Эти выходки навлекли на меня неприязнь медсестры. Но все же, если я вызывал мелкие скандалы и вел себя так, словно от горячки потерял рассудок, за моим поведением стояли вполне праведные устремления, ощущение, что работа — основа существования, что ты не существуешь, пока живешь в мире, где, работая, себя унижаешь или уничтожаешь.
— Что с вами? — сказал Ихе. — Это уже философия какая-то!
— Я, заметьте, знаю, что это избитые идеи.
Я увидел, как он взял чистый лист и, подняв брови, словно наугад начал набрасывать что-то карандашом.
— Раньше, — продолжал я, хотя мне и хотелось бы на этом остановиться, — я не очень-то любил канцелярскую работу. Прошу прощения, но я ее не любил. Быть может, она оставляла слишком много пустого времени или сама бюрократия… короче, я питал ко всему этому отвращение. Но замечал, что даже и на этом месте приношу пользу. Да и вообще, что значит работать? Это не только сидеть у себя в кабинете, сделать запись в реестре, поручить секретарше скопировать выписку. Я полагаю, что — в этом-то и состоит мое открытие, — что бы я ни делал, моя работа приносит пользу. Когда говорю, когда размышляю, я работаю, это очевидно. Все понимают это. Но даже если я рассматриваю… неважно что, этот кабинет, эти бюсты, — да, я все еще работаю, на свой лад: вот человек, и он видит вещи так, как их и дóлжно видеть, он существует — и вместе с ним существуют все понятия, над которыми мы бьемся на протяжении стольких веков. Я достоверно знаю, что, если я изменюсь или выживу из ума, история рухнет.