Только вторые сутки как я в дороге, но уже чувствую себя изнурённым не только душевно, но и физически; я стал чужой себе и ненужный окружающим. Бесконечно томительно и смятенно, когда закапываются мирные добродетели и рушатся кумиры.
То, что вчера ещё считалось таким прекрасным и важным, приходится сгрести в узел и задвинуть в забытый угол или же выбросить вон за окно вагона. Солдаты и пушки по-новому перестраивают и совесть, и логику, и отношение к людям, и сам собой отпадает дорогой и покинутый мир...
В сумерки, когда нарастает тревога под хаотический грохот поездов, невольно роднишься с теплушками. На глухом полустанке вместе с нами дожидался отправки эшелон кавалерии. Смеркалось. Вдали белели кресты на кладбище. Прямо против меня, у раскрытой настежь теплушки, глухо рыдала баба, провожавшая солдата, и причитала умоляющим голосом:
— На кого покидаешь нас? Кем обуты-одеты будем? Кто нас приютит?..
А из вагона под стук переступающих кованых ног лилась и плыла в мутном воздухе и рвала сердце горячая заунывная песня:
Пение кончилось. Стало тихо. Понуро стояли лошади, уткнув морды в кормушки. И с тем же покорным унынием на лицах толпились у вагона солдаты и щеголеватые прапорщики.
— Хорошая песня, — растроганным голосом сказал молоденький офицер.
— Без песни солдату никак нельзя, — хором раздалось из толпы. И в несколько голосов дружно и весело прокатилось: — Служба весёлый дух любит.
— Песню петь — Богу радеть.
— Песня лучше радости греет...
Из вагона, где только что пели, высунулся бородатый солдат и произнёс тоном хозяина отчётливо и наставительно:
— Не от веселья поют. Утерял себя человек, найти не может, вот и хочет криком-песней тоску осилить.
Прямо из вагонов без передышки нас двинули дальше. И хотя до места боев ещё 64 версты, но в воздухе уже чувствуется кровь. Путь наш лежит по шоссе от Холма к Красноставу.
Жарко. С шумом и грохотом катится живой поток обозной артиллерийской колонны. Густая раскалённая пыль, похожая на дым, колеблемый ветром, наполняет воздух удушливым зноем. Люди, повозки, лошади — все утопает в облаках едкой пыли и точно дымится от прикосновения к земле.
Кузнецов, живой коренастый прапорщик, ведущий колонну, время от времени кричит хриплым голосом, ударяя стеком по серому голенищу:
— На мостике под ноги!.. Под ноги смотри!
Колонна подхватывает крик:
— Под ноги смотри! Передавай дальше: под ноги...
Но через минуту колонна снова движется молча и апатично, покоряясь тяжёлой неизбежности. Облизывая сухие, обожжённые губы, ездовые вяло покачиваются в сёдлах. Глаза их налиты кровью и поминутно слезятся. Навстречу колонне, точно охваченные лихорадочной дрожью, мелькают спугнутые деревни, смятые тяжкими ударами войны. Десятки и сотни мужиков, коров, лошадей; бабы с распущенными волосами, как будто растрёпанными ураганом; матери, прижимающие к груди спелёнутых младенцев; бездомные собаки; интеллигенты без шапок; евреи в измятых разорванных кафтанах; сидящие на узлах старухи... Все это бежит перед нами жалкой вереницей оторопелых, покорных, беспомощных и враждебно-суровых лиц с выражением ужаса, унижения и дикой усталости в глазах. Никто не знает, куда и от чего бегут эти толпы несчастных, но почему-то все охвачены странным и мстительным озлоблением к бегущим.
— Шпионы! — сквозь зубы с ненавистью бросают офицеры.
— Побежали паны и хамы! — повторяют за ними и солдаты не столько из ненависти, сколько подражая начальству.
По дороге встречаем ординарца из штаба корпуса с предписанием остановиться в деревне Малая Вереща, а ночью двигаться дальше, на Красностав.
Выступили ночью. Идём шагом. Гулко грохочут зарядные ящики, гремя железом. Блещут звезды на темно-синем небе. Ловлю на ходу солдатские разговоры. Лиц не вижу, но слышу знакомый голос. Говорит Асеев, старый артиллерист из запаса, резонёр, сектант и мечтатель: