Тут же стоят офицеры и громко жалуются:
— Наши лошади покалечены, а обменять на австрийских нельзя. Во дворе из солдатских кучек слышатся раздражённые толки:
— У лошадей ни хомутов, ни сёдел, а все, что взяли в плен, повезут в города, напоказ. Там и сгниёт все...
Неподалёку на сборном пункте скопилась масса пленных: пёстрые и растрёпанные экземпляры многоязычной австрийской империи с огромными трубками в зубах. Маленький юркий санитар с красным крестом на рукаве подносит к глазам моим локоть и начинает взволнованно доказывать, что по всем конвенциям и законам он захвату в плен не подлежит. Но его сурово перебивает австрийский офицер, процедив сквозь зубы по-немецки:
— Это надо бросить. Из этого ничего не выйдет.
Подошли ещё пленные — все оскорбительно-самоуверенные. С небрежной улыбкой на губах они хвастливо рассказывают, что Петроград взят и Варшава также взята пруссаками. А на все наши уверения, что наши давно во Львове, отвечают внушительно и спокойно: «Es ist unmoglisch»[1]. Молодой австрийский офицер с белыми усиками и интеллигентным лицом неожиданно обращается ко мне по-русски без всякого акцента:
— Мы сорок восемь часов во рту глотка не имели, хотим есть и пить. Разрешите нам отправиться в город в сопровождении караульных.
Но на моё ходатайство наш офицер ответил традиционным:
— Не полагается.
Я дал солдату немного денег и велел принести колбасы и хлеба для пленных.
— Только смотри не надуй, принеси, — сказал я ему.
— Как можно, ваше благородие, тоже и мы понимаем чужое горе, — ответил солдат и умчался, очень довольный поручением.
Светло и весело на душе. Мягкое осеннее солнце сладко греет. Опять продвигаемся по дороге на Красностав. Всюду масса телег с бабами и детьми: это беженцы возвращаются по местам. Лица весёлые. Старики низко кланяются, угодливо ломают шапки, но в глаза прямо не смотрят.
— Слава Богу, — отпускают крепкие шуточки солдаты. — Передом к австрияку — и лошадь бодрей бежит. Сами небось дорогу знают.
Рядом со мной шагает Ханов, длинный, сухой и грязный солдат лет тридцати семи, вестовой Колядкина, ветеринарного врача. Шинель на нем не по росту. Из коротких, изъеденных рукавов торчат длинные, корявые, худые кисти, похожие на корни, только что выкорчеванные из земли.
— Вы бы, Ханов, хоть руки вымыли, — говорю я ему.
— Мы спокон веку коло саду ходим, — скрипучим голосом отвечает Ханов. — Пчеловоды мы и садовники. У нас, в Льговском уезде, все садоводством занимаются. — И задумчиво добавляет: — Теперь у нас последнее яблоко доходит. Послеспасовка: крепкая, терпкая, как рябина. Боюсь, пропадёт без догляду. Кому там хозяйничать? Боюсь...
Ханов, молчаливый, угрюмый мужик, всего на свете боится и никому не верит. Оживляется лишь тогда, когда заговаривает о садоводстве и о шпионах. В Райовце делаем остановку.
В Райовце много лазаретов. С утра везут раненых. Раненые австрийцы лежат рядом с нашими. Голова вчерашнего врага мирно покоится на коленях искалеченного противника. Много солдат, переодетых в австрийские шинели, а на австрийцах русские фуражки. Пленных — больше, чем наших. Иные разулись, шагают босиком под охраной десятка бородатых солдат; другие сидят на подводах и усердно нахлёстывают лошадей, тогда как мужики и караульные сладко дремлют, передоверив права свои австрийцам.
...От Райовца до Красностава дорога утопает в синих (австрийских) шинелях. Усталые, скучные, с давно не бритыми лицами, они плетутся, как скот. В глазах глубокое равнодушие. Где-то под Высоким наша артиллерия заметила с наблюдательного пункта в придорожной пыли густые австрийские колонны и открыла по ним огонь. Только минут через десять выяснилось, что это — пленные.
В Красностав пришли вечером. Часть городка и мост (недавно достроенный) разбиты снарядами. Дома и деревья обгорели. Мы остановились в бывшей школе. Окон нет, стены прострелены, мебель в обломках. Мрачный сторож на все вопросы отмалчивается. Улицы — в кострах и биваках. Ночь тёплая, звёздная.
Третьи сутки в походе. Война странно врезалась в мирный быт. Выступаем в такие ясные, погожие утра. Ползёт туман над лугами. Красиво блестят озера, и стайками купаются утки в камышах. В чинной задумчивости бродят высокие аисты на лугу. Через дорогу перебегают белочки и шустро карабкаются по соснам. Крестьяне пашут...
Но земля всюду изрыта воронками, и свежепритоптанные холмики, иногда увитые венками из полевых цветов, говорят о братских могилах — о следах недавних сражений. Да жирное, чёрное вороньё кружит над полями, да неубранная конская падаль, да сверкающие на солнце обоймы, гильзы и чугунные обломки стаканов... Кой-где торчат обгорелые скелеты домов. Впереди рычит канонада. Навстречу с утра до ночи тянутся бесконечные фуры раненых. У них либо тупые, угрюмые, одеревенелые лица, либо детские, радостно сияющие глаза и до ушей расплывшаяся блаженная улыбка.