Три недели пробыли они здесь - и каждый день был для Дарвина насыщен до предела. Он облазил все горы, обследовал плантации сахарного тростника и кофе, банановые рощи; измерял с помощью матросов толщину старого царственного баобаба. Он стрелял, препарировал и описывал птиц, ловил насекомых, собирал при отлива всякую морскую живность. («Цвет моего лица в настоящий момент близок к цвету лица наполовину вымытого трубочиста...»)
От его наблюдательных глаз не укрывалось ничего: ни изгиб стволов акациевых деревьев, запечатлевший направление постоянно дующих в одну сторону пассатов, ни пыль, которую он собрал с флюгера на самой верхушке мачты, - и пришел к выводу, что ее, несомненно, принес через океан ветер с далеких африканских берегов.
Записные книжечки с изображениями льва и единорога на обложках быстро теряли праздный, нарядный вид. Их страницы он исписывал вкривь и вкось, испещрял торопливыми рисунками и условными значками. («Память у меня обширная, но неясная... Я никогда не в состоянии был помнить какую-либо отдельную дату или стихотворную строку Дольше, чем в течение нескольких дней...»)
Не меньше хлопот у него было и в открытом море, когда они поплыли дальше. Погода установилась тихая. Дарвин забрасывал с кормы планктонную сетку и затем часами, забыв о жгучем солнце, разбирал на палубе причудливую микроскопическую живность, которую она приносила. Оказалось, океан вовсе не пустыня! И как красивы, нарядны были своими изысканными формами и пестрой раскраской все эти крошечные рачки и водоросли, когда он их рассматривал потом под микроскопом.
Чарлз быстро стал общим любимцем. Его прозвали Философом, а потом стали называть уже совсем по-дружески Мухоловом. Бывалых моряков умилял и смешил рассудительный молодой человек, пытавшийся все житейские споры разрешить торжественной ссылкой на священное писание. («Полагаю, что их рассмешила новизна моей аргументации...»)
Вахтенные офицеры, правда, ворчали, что Мухолов запакостил всю палубу «этим проклятым хламом», и грозились вышвырнуть его за борт вместе с грязью, но Дарвин только посмеивался. Где же еще было ему разбирать драгоценные материалы?
На корабле было в самом деле тесновато. Кормовая каюта, которую он делил с одним из офицеров, одновременно служила чертежной. А Дарвину она заменяла лабораторию. Здесь за большим столом, занимавшим чуть не всю каюту, он составлял гербарии, работал с микроскопом, вел записи. Но странное дело, теперь теснота ему вовсе не мешала. «К своему великому удивлению, я нахожу, что корабль па редкость удобное место для всякого рода работы, - писал он отцу. - Все находится под рукой, а теснота заставляет быть таким аккуратным, что в конце концов от этого только выигрываешь».
Работать Дарвину приходилось много. Выяснилось, что он плохо подготовлен к занятиям натуральной историей. Он не умел рисовать. В те времена, когда еще не существовало фотографии, это было для биолога недостатком существенным. («То обстоятельство, что никто не побудил меня заняться анатомированием, оказалось величайшей бедой в моей жизни, ибо отвращение я бы вскоре преодолел, между тем как занятия эти были бы чрезвычайно полезны для всей моей будущей работы. Эта беда была столь же непоправима, как и отсутствие у меня способности к рисованию».)
Начинающий натуралист работал даже во время шторма. Они сидели за огромным столом в своей каюте: на одном конце Стоке с географическими картами, на другом - Дарвин за микроскопом. Когда становилось уже совсем невмоготу, он виновато говорил Стоксу:
- Я должен ненадолго перейти в горизонтальное положение, извините, дружок, - и укладывался в полулежачем положении на краю стола. Немного отлежавшись, Чарлз упрямо брался за работу снова.
Он был счастлив, что отправился в плаванье. И капитаном восхищался, хотя и замечал кое-какие тревожные признаки будущих ссор. «Насколько я могу судить, это - выдающаяся личность, - писал он сестрам. - Мне раньше не приводилось встречать человека, которого я мог бы вообразить Нельсоном или Наполеоном. Я бы не сказал, что он очень умен, и вместе с тем я убежден - ему по силам любое высокое и великое деяние. Его власть над людьми поразительна... Его прямота и искренность беспримерны, но почти таковы же (употребляю его собственные слова) «тщеславие и раздражительность». Эти последние качества я уже почувствовал на себе, но ему все прощаешь. Самым большим недостатком Фиц-Роя является суровая молчаливость во время трапез, вызванная постоянными размышлениями, но многочисленные достоинства перевешивают этот недостаток. В целом он - самая сильная личность из всех, с кем мне довелось встречаться в жизни».