Растения и животные, считал Ламарк, меняются прямо под воздействием внешней среды. Если какой-то орган у животного используется особенно часто, он увеличивается в силе и размерах. Вот почему у всех жирафов длинные шеи: им приходится из века в век тянуться за ветками высоких деревьев. А если каким-либо органом перестать пользоваться совеем, он отомрет. Все просто и ясно.
Но почему те или иные органы возникают вообще? - спрашивали противники Ламарка. Каким образом низшие животные превращаются в высших? Разве это могло бы произойти без божественного вмешательства?
Самой природе присуще стремление к совершенству, отвечал Ламарк. Он брался объяснить возникновение любых органов с легкостью необыкновенной. Откуда, например, у оленей взялись рога? Нет ничего проще, уверял Ламарк: «В порывах гнева, столь обычных у самцов, внутреннее чувство вследствие своих усилий направляло жидкость к той части головы, вызывая в одних случаях отложение рогового, в других смеси рогового и костного вещества, давших начало твердым отросткам...»
Его жестоко высмеивали. На него обрушивался ядовитый, желчный Кювье. Когда Ламарк преподнес свой главный труд «Философия зоологии» Наполеону, император швырнул книгу да стол и сказал: «Стыдитесь, старик!»
Но старик не сдавался. «Пожалуй, лучше, чтобы вновь открытая истина была обречена на долгую борьбу, не встречая заслуженного внимания, чем чтобы любое порождение человеческой фантазии встречало обеспеченный благосклонный прием», - гордо говорил он. Нищий, ослепший от многих лет работы с лупой, Ламарк диктовал дочерям новые статьи. Их уже никто не читал.
Он стал пугалом в науке. Ученые боялись, как бы их не причислили к разделяющим «бредня» Ламарка. В пространном отчете о своем путешествии Дарвин упомянет Ламарка всего один раз - с явной иронией.
Пока он плывет все дальше - и смотрит, смотрит вокруг во все глаза. («Я работал в истинно бэконовских правилах: никакой теории, просто набирал как можно больше фактов...»)
А плыли они не спеша: за два года только-только добрались до Магелланова пролива. Истрепались паруса, то и дело рвались истлевшие снасти. Фиц-Рой хотел обогнуть зловеще прославившийся мыс Горн. Сделали две попытки, но обе не удались. Штормовые волны едва не перевернули корабль. Волна ворвалась даже в каюту Дарвина на верхней палубе, подмочила и едва не смыла за борт все его коллекции, погубила бумагу для гербариев. («Если бы за первой волной последовала вторая, участь наша была бы решена скоро и навсегда...»)
Он не преувеличивал. В официальном отчете о плаванье Фиц-Рой записал: «Еще одна такая волна, и наше суденышко оказалось бы в числе многих пропавших без вести кораблей его класса».
Вернулись назад и пошли через узкий Магелланов пролив. Для Дарвина здесь было интереснее. Корабль двигался медленно, все время вдоль берега, и он мог опять совершать увлекательные экскурсии.
За пять лет плаванья по штормовым волнам величайших океанов планеты он не однажды оказывался на волоске от гибели. «Бигль» несколько раз спасал потерпевших кораблекрушение, но сам, к счастью, каким-то чудом избежал гибели, хотя для такого плаванья был явно не приспособлен.
Дарвин не о всех приключениях даже рассказывал в дневнике. Очень скупо он упомянул, например, о том, как во время очередной высадки на берег вдруг поднялась высокая волна от рухнувшей в воду ледяной глыбы и едва не унесла их баркас. Они рисковали остаться робинзонами на диком берегу. Скоро ли их найдут в запутанном лабиринте бесчисленных бухточек? А у них не было ни пресной воды, ни провизии, все оставалось на баркасе.
По общему мнению, Чарлз совершил поистине героический поступок, кинувшись первым, с риском для жизни, спасать баркас. Сам он об этом умолчал. Но капитан оценил его подвиг по достоинству. Когда на следующий день они вошли в широкий пролив, пока еще безымянный и не нанесенный на карту, Фиц-Рой решил назвать его именем Дарвина. Так оно впервые появилось на карте мира.
Фиц-Рой отмечает еще несколько случаев, когда мужество и находчивость Философа служили примером для команды. А сам Дарвин в письмах домой рассказывал только о своих находках и восторженно восклицал: «Нет ничего, что могло бы сравниться с геологией!»
Его главные переживания были связаны с наукой. Он с изумлением замечал, как менялись его интересы. Страсть к охоте тускнела перед новыми увлечениями. Разве можно было ее сравнить с находкой «превосходных костей ископаемых, которые почти что человечьими словами повествуют о минувшем»?