Нет, не понятие – понимание. Творчества, совести, веры, поступков. Дела жизни.
Проникло, влилось в линии наших судеб, запульсировало в них, срослось с естеством.
СМОГ – это как рериховский знак единения. Символ моего поколения.
Горчайший свет памяти для всей более чем разрозненной нашей плеяды.
А ведь было так щедро отпущено всем, что казалось: рванись, распахни не окошко, так дверь, – и вот они сразу, открытия, радость и слава.
Было, было даровано свыше нечто такое, что даётся единожды.
А сейчас – улыбнёшься, вздохнёшь. А не то и слеза набежит. Столько лет – нет, не сахар. Это, братья, эпоха.
Ну а соли пуды, те, что съесть нам всем вместе пришлось, – никуда их не деть. Потому что – смогли.
СМОГ – со многими словами рифмуется. Здесь вам и рок, и срок, и слог, и Бог.
Слова сии – частицы нашей речи, нервы, крупицы её.
Всё – вошло в кровь, всё – читается в глазах и писаниях наших.
СМОГ бывал и клеймом. Слишком долго. Мерещилось, чуть ли не навсегда, пожизненно.
Да и на клеймах жития любого из плеяды, как погляжу я, зримо запечатлелся задевающий тайную струну где-то внутри, минорный отзвук его, клином улетающей журавлиной стаи уносящееся в неведомое пространство, прорвавшееся сквозь несуразное время, трагичное эхо его.
СМОГ – урок. И зарок.
Не фунт изюму. Не сладкий пирог.
Замах на мир, и не меньше, – и сразу отвергнутый скромный, уютный мирок.
Вначале был – как порог, но едва ступили с крыльца вдосталь нахлынуло всяких морок.
СМОГ – это слишком уж много дорог.
Тем он и дорог. И горек – всё тем же. Тем и высок.
Обречённость на путь была заложена, как некий код, в таком вот ёмком названии.
Как хотите, так и разгадывайте.
На то и путь, чтобы с него – не свернуть.
Сворачивать норовили – шеи. Судьбы ломать. Биографии корёжить.
Вышло у них? Как бы не так!
Был осознан путь – высветлилась суть.
Право, есть что вспомянуть.
Линию свою выдерживать, позицию отстаивать – не в бирюльки играть.
Как ни старались легионы, составленные из условных «кто-то» по приказу «кого-то», эти самые пути наши, как обручи для бредовой бочки – типичного порождения эпохи, столь категорично и звонкогласно, прямо-таки ну чтобы хоть на полочку было что поставить, именуемой безвременьем (раньше по-русски говорили горше: бесчасье) – гнуть, норовя поскорее туда запихнуть нескольких юных Гвидонов, сразу всех, заодно, оптом, как водится, – дабы не выделялись, дабы индивидуальности их в духоте, в темноте, смялись, притёрлись, – для острастки, дабы другим неповадно было, – да бросили, улюлюкая, деревянное это, псевдотроянское сооружение в бездну морскую, напрочь не понимая, что и это – стихия, такая же, как и речь, – ан помотало бочку по волнам да пучинам морским (ну а всё-таки, может – мирским?), да и выбросило на берег, на остров, развалилась она – и вышли оттуда на твёрдую почву друзья, выжили, уцелели, – и снова, каждый по-своему, – в путь.
Что же существенно? Да всё – существенно. Каждая мелочь, казалось бы, штрих или росчерк, мановенье, движенье, касанье, деталь.
Ядрышко крепкое, выживший СМОГ!
Не Плутарх ли изрёк, что не столько при помощи дел величайших добродетель мы все познаём и порок, сколь при помощи жеста, изреченья, порой – анекдота, – и характер живущих в них лучше раскрыт отчего-то, чем участие в битвах, осадах и подвигов громких молва? Золотые, право, слова.
Тяга к сути. Ускользанье из раскинутой сети коварной. Верность наитию. Отрицание всякой корысти. Вдохновенность и честь. Из грядущего весть.
За напастью напасть – вот и отсеялась вскорости большая часть налетевших было на зажжённое пламя юнцов, – обожглись, одумались, угомонились, а потом и обжились, как пришлось, – уже подальше от огня.
Мы, немногие, – устояли. Не сдались.
Не засосала трясина-злость. Не размягчила лесть. Не угробила власть.
Потому что у речи – особая сила. И она – спасала.
Стихи Арсения Александровича Тарковского давно и по-настоящему я любил.
Был Тарковский мне и по-человечески дорог. В середине шестидесятых, в период нашумевшего и гонимого нашего СМОГа, он решительно, очень смело поддержал меня. Он способствовал моему восстановлению в университет. Никогда не любивший общаться с писательским начальством, предпочитавший жить замкнуто и независимо, поодаль от всей этой пишущей не только стихи и прозу, но и доносы, и жалобы, продажной и грязной публики, он, тем не менее, в нужный момент, для того, чтобы помочь попавшему в беду молодому поэту, забыл о своей брезгливости по отношению к официальной писательской публике и о своих принципах, пересилил себя, проявил характер, нажал на какие-то там нужные рычаги, задействовал кое-каких порядочных людей, поговорил, с кем полагалось, – и, благодаря этим хлопотам, а также и хлопотам других, тоже принимавших в этой истории участие, людей, – да той же Лидии Борисовны Либединской, по рождению – графини, но ещё и вдовы советского классика, что давало ей возможность независимо и смело себя вести, хотя, впрочем, и своего характера у неё хватало, да и всегда внимательна бывала она к людям, – был я восстановлен в МГУ.