19
На новой Кифере со мной такое бывало. По крайней мере, мне так кажется. Я многое быстро забываю. Как, например, ночи на берегу, мелодичный прибой, её волосы, сладковатый и дикий аромат женской кожи, гирлянды из белоснежных, почти прозрачных, цветов, — об этом мне напомнили дневники Бугенвиля и Кука, найденные в библиотеке сэра Джозефа Бэнкса. Конечно, я их прочёл! Об этом написано даже в моей биографии. Я сразу узнал те кустарники, голоса, цвета, — всё точно так же, как я сам и описал, позже, с целью зафиксировать воспоминания, остановить мгновенье. Более светлая, чем остальное тело, кожа ничем не прикрытых девичьих ступней…
В Отахеити я расстался с Пегги. Наши беседы были похожи на разговоры отца с дочерью, но я не был её отцом, во всяком случае, надеюсь, что это так: в подобных вещах никогда нельзя быть уверенным. Она была четырнадцатилетней дочерью Джона Стюарта, одного из мятежников с «Баунти». Его, как и других, забрали на борт «Пандоры», который позже потерпел крушение у барьера коралловых рифов. Мать Пегги умерла от тоски. Пегги — единственная обращенная в нашу веру туземка: точно так же, как два испанских миссионера тридцать лет назад, сегодня тридцать англичан — кальвинисты, баптисты да методисты — под предводительством достопочтенного Джефферсона не теряют времени даром. Для Его Величества Помаре Христос very good (хороший парень, проще говоря), когда король в таверне обжирается наисвежайшей рыбой, кокосом и уткой, или когда наливают бренди задарма, но если толстопузу чего-то не дают, он начинает крыть Иисуса благим матом и восхвалять божков местного культа.
Достопочтенный Джефферсон бродит кругами, не приближаясь к жалким лачугам: на его пожелтевшем лице выражение подавленности, удрученность во взгляде, он с отвращением уворачивается от назойливых ветвей гибискуса и проходит вдоль тёмно-синего берега с разбивающимися об него волнами, растворяющимися в безупречной невинности белых барашков пены. На том острове, где люди рождаются красивыми от природы и расцветают, будто им не грозит тление, тело священника ссыхается, словно изюм. Тот рай несёт смерть тем, кто давным-давно привык жить вне пределов эдемских и приспособился к миазмам павшего мира. На дурнопахнущих, укрытых туманом улочках Лондона лицо Джефферсона не казалось таким жёлтым, точно египетский папирус: священник умел двигаться в том грешном пространстве, бурлящем потоке, со свойственной его породе ловкостью: прелаты столетиями чувствовали себя комфортно в этой грязи, как озёрные рыбы в тине.
Белые кудри волн, сине-фиолетовая даль моря, девственная растительность и пассаты опасны для привыкших дышать гнилостной пылью лёгких. Здесь слишком много света, солнца — и без того почти мертвые растения от этого чахнут ещё быстрее, сгибаются и гибнут на корню. Так и мы были очарованы Солнцем Будущего, не заметив, как оно ослепило и сожгло нас.
Мы сумели найти в себе силы, чтобы навести порчу и извратить показавшийся нам скучным и грустным райский уголок. Пегги Стюарт не играет с другими детьми: смущенная и растерянная, она стоит под пальмой и поёт псалмы вместе с пасторами, их больно уж много на одного ягненка. Но где же знак грядущего спасения, отчего нахмурилось её чело, услышав обещание Царства Божьего на Земле?
Таитянин Джек, бравый и бойкий парнишка, и его друг Дик приняли решение отправиться в Европу на борту «Александра», они то и дело, что критикуют религию и самоуправство белых, вдобавок высказывания Джека вдохновили меня на амбициозную идею написать книгу о христианстве глазами язычника-полинезийца. Ведь что такое, в сущности, крест для аборигена, день-деньской ныряющего среди полипов и акул? Две перекрещенные дощечки.
Естественно, в мои планы не входило написать злобный и несуразный памфлет против нашей истинной веры. Я никогда не считал себя отступником или уклонистом, как меня часто потом называли все кому ни попадя. Идея моей книги иная. Я, прочувствовав все глупости и элементарную неуклюжесть миссионеров, хотел найти новое объяснение христианской религии, очищенное и облагороженное в славе своей, религии, родившейся из ошибки и заблуждения, сияющей звезды, падающей с чёрного неба. Истина революции несравнима с просчётами творящих и проповедующих её людей. Написать об этом книгу — попытка рассказать о происходящем как хорошее, так и плохое, — такой вот универсальный выход из ловушки. Я сделал первые наброски два месяца спустя, в июле 1805 года, когда нагруженный водой, фруктами, кокосом, рыбой таро и засоленным кабаньим мясом «Александр» пустился в очередное плавание с Джеком и Диком на борту.
20
В октябре «Александр» обогнул мыс Горн. Казалось, что и без того недалекий горизонт становился всё ближе и ближе. Огромная волна поднимается над кораблём и формирует своеобразный арочный свод над нашими головами, затем обрушивается тысячью мелких частиц, россыпью брызгов; из воды тем временем вырастают каждый раз новые столбы пены, они царапают небо и с треском падают в море, которое всасывает их в свои чёрные кипящие воронки и кратеры. Морские колебания удавом сжимают корабль и движут им, как хотят, но мы маневрируем косым парусом, пытаясь вырвать нашу носовую часть из этих безумных виражей. Ветер настигает нас у Острова Дьявола, мы почти готовы травить канаты и вывернуть корабль из борьбы морских течений между собой. Порывы ветра рисуют на тёмном море ослепительно белые цветы и тут же со стоном их срезают, как тюремщики ломают кости заключённым, одна волна оставляет на теле разверстую рану, другая попадает на старую и раздирает её щепоткой соли. Я не сдался вовсе не из-за мужества или особой отваги, а по причине незнания. Что же мне оставалось делать? Я ничего не понимал: ни вопросов, ни того, что мне нужно сказать, чтобы их прекратили наконец задавать.
Мой корабль обогнул мыс Горн. Я — нет: я остался по ту сторону неразрушимой, монолитной, достающей до неба стены с зубцами из колющей, как стекло, остроконечной белой пены. По рукам течёт кровь, я разжимаю их и падаю… Вода и ветер в ярости бьются друг с другом, засасывая меня в чёрный омут… — это взбесились кориолисовы силы, они закручивают меня то в одну сторону, то в другую. Тайфун продолжает бушевать, но в дыре, куда я попал, время остановилось, там правят лишь исполинские ледяные валуны. В концлагере кровь пульсирует так неспешно, что на заживление ран требуются века, а может, даже тысячелетия рубцевания миллиметр за миллиметром. Я же нахожусь здесь, я тону, медленно, практически незаметно, тону, погружаясь всё ниже и ниже… По высоким стенам воды я соскальзываю в пропасть; небо становится меньше иллюминатора и гаснет — я перестаю видеть… Я ничего больше не вижу меж лопастей мельницы шторма… А те двери в кафе «Ллойд», что поглотили Марию, крутились по часовой стрелке или против? Вот снова они закружились, вталкивая в кафе, где я жду Марию, изломанные потоки ветра…
В матовых стёклах не отражается абсолютно ничего, но если подойти поближе и приглядеться, можно увидеть только грязь прошлого. Я остался ждать в том кафе. Ясон остаётся во дворце в Коринфе, а Медея его покидает.
Жизнь притаилась там, где меня нет, за стеной из морской воды. Как я могу пройти сквозь неё? Я хватаюсь за полену, сжимаю её разъеденные солью груди — получаю яростную пощёчину от моря. Тогда в Турине, нет, думаю, в Милане, я получил первую оплеуху от Партии: мне казалось справедливым дать социалистам высказаться в нашей газете «Риволюционе антифашиста[40]» — так борьба против отлавливающих нас одного за другим фашистов стала бы более эффективной. Было важно, чтобы все рыбы объединили усилия и разорвали сети, освободив само море от любых сетей. Но у Партии свои, более правильные идеи на этот счёт. Меня наказали, обвинив в допущении проникновения чуждой идеологии в основы рабочего движения. Я не согласился с этим, но повиновался, ради рыб, разрозненность которых всегда только на руку рыболовам. «Сумасшествие! Твоему мозгу необходим лифтинг, нужно подтянуть твои расшатанные извилины, дружище! Довольно угрызений совести, старческих воспоминаний и мегаломании! Есть только правила игры. В ней нет вылетов, никаких или-или, будь то справедливо, либо нет, она не отпускает тебя». Это старый трюк, когда полиция сначала пытается втереться к тебе в доверие, подмигивает, поглаживает, а потом как… Со мной не пройдёт.
На страницах нашей газеты я даже вёл дебаты. Джузеппе Боретти был прирождённым товарищем. Я был свидетелем его смерти в Испании, на холмах в районе Эбро. Ему повезло — он погиб за свободу. А я…
Что я, доктор? Это же Ваша задача анализировать, формулировать диагноз, составлять курс лечения, анамнез и прочее, а потом всё мне объяснять. Нет, с Боретти мы познакомились на Эбро; это он рассказывал мне про склоки с социалистами, а я спорил с ним насчёт действий Партии; я говорил, что и он и Партия ошибаются, и что социал-демократия и социал-фашизм — не одно и то же; я уверял его, что нацизм не мог их уничтожить, он же доказывал, что, поборов нацизм и фашизм, мы могли бы прямо приступить к построению коммунизма. Мы спорили до пены у рта, это казалось мне преступлением, напоминало схватки кур в палисаднике, поэтому, чтобы не накалять страсти ещё больше, я продолжал повиноваться решениям Партии, даже будучи с ними не согласен.
Чувствовал ли я себя по этой причине униженным? Сразу видно, что вы не имеете ни малейшего понятия о том, что такое рабство, свобода, борьба, что значит отстаивать честь тех, с кем ты даже не знаком, но разделяешь общие принципы, будь то твои враги, которые пичкают тебя слабительным и цикутой, но, как известно, рано или поздно станут тебе братьями, если, конечно, ты до этого не умрёшь в контролируемых ими тюрьмах. Мы пытались поднять на совместную борьбу за свободу чернорубашечников, призывая их сомкнуть ряды вместе с нами. Пьетро Яккия всегда был фашистом до мозга костей, с первого часа, а закончил свою жизнь, маршируя плечом к плечу с гарибальдийцами и пав у врат Махадахонды.
Его смерть, наши смерти нужны были для того, чтобы заткнуть тех, кто кричал «Viva la muerte», «Да здравствует смерть». Сопротивление всегда побеждает тиранию империй. Так, например, ни Наполеон, ни его маршал Мармон не справились с Испанией. Когда-то мы пели: «Куда ты направился, Мармон? No pasaran[41]». Тела убитых товарищей — непроходимая стена, скалы, о которые разбивается бушующее море. Зачем же тогда мы двое затевали те споры в Испании, все те словесные схватки? Чтобы позволить смерти пройти?
Серый воздух, поднявшееся море, смотровые окошки залиты водой. Ты гребёшь, гребёшь, но потом сдаёшься: у тебя нет сил. Ты идёшь ко дну, но всё-таки… Свет тех бегущих осенних дней… Турин. Наконец-то я вспомнил, куда меня отправили для поддержки контактов с Партией того, что осталось от движения за Справедливость и Свободу после арестов в мае 35-го.
Та осень на улицах Турина: подпольное распространение печати, письма, проведение собраний, восстановление связи с фабриками и школами. Каждый готов сплотиться и вытянуть попавшегося на крючок товарища. Я пойман с листовками — побои, отправка в Фоссано. Это не уменьшило красноты осеннего холма, которым я любовался, гуляя по разрезающим город улицам, обрамленным платанами, что уводили далеко стрелою… Идеальный геометрический расчет, организованный марш в будущее.
Много позже сомкнувшиеся ряды шли по направлению к сжигающему мир красному пламени при Гвадалахаре. Они противопоставляли тому испепеляющему красному свой: флаг, листья, огонь, горсти спелого винограда. В ту туринскую осень мы были абсолютно свободны, несмотря на то, что нас преследовали, выслеживали и сажали в тюрьмы, свободны от трусливого всемогущества собственного «я», нам был неведом лишающий самоконтроля страх. На тех бульварах я, с фальшивыми документами в кармане, дышал полной грудью: ветер приносил воздух с гор, из такого же чистого и сильного мира, какой мы собирались построить, красные пятна на холме представлялись мне бокалами молодого вина, провозвестника праздника духа и плоти, солнце грядущего ослепляло, поднимаясь над большим и страшным миром, который мы были призваны изменить.
Мы знали, что рано или поздно начнётся война, но мы знали также, что войн больше не будет, когда мы построим наш новый мир, возрожденный на обломках потопа… Всё перепутано. Если, если, если, правила грамматики, вербальные и временные формы, синтаксис, — все пустое, ничего не действует… Мы так верили… А гипотетическое «если» так и не случилось, банально. Вода поднимается, я захлёбываюсь, помогите, пусть меня выбросит на берег, мне необходимо искусственное дыхание. Меня тошнит словами. Революцияреакциясоциалфашизм. Горечь. Рвота. Земля вращается, море волнуется, Солнце и звёзды двигаются в космосе, история меняется, люди блюют. Слава Богу, ещё… Всё, прошло, проходит, облегчение… Простите…
Когда-то при таких судорогах я укутывался трофейным руном, и это красноватое сукно сохраняло тепло. Теперь же в нем одни отверстия, должно быть, это моль или просто обветшала ткань, распадаясь на нити и кусочки. Нельзя отправляться в плавание с дырявым парусом. Представьте рваные паруса корабля у мыса Горн: шквалы ветра проходят сквозь них, не встречая сопротивления, словно пули через рубашку.
41
«Они не пройдут!» (