Сейчас, после первой дозы, он немного побалагурил, но, приняв вторую, осерьезнился — хмель будто сбежал с его лица.
— А вы, Алексей Николаевич, зрю я, все писаницу хитромудрую чертежную измышляете? — кивнул он на ворох эскизов на столе. — О чем сии кроки, ежели не секрет?
— Да есть мыслишка сделать так, чтобы наши лодки могли плавать под перископом не всплывая, а воздух для бензо- и керосиномоторов забирать сверху, через особое приспособление. Должно получиться. И, главное, ни у кого за границей — ни у Лабефа, ни у Лауренти, ни у д'Аквилея такого пока нет. Есть еще мысль... сделать вообще единый двигатель, и для надводного и для подводного хода. Хочу съездить к Ивану Григорьевичу Бубнову, посоветоваться с ним.
Священник задумчиво глядел на инженера.
— Нравитесь вы мне, Алексей Николаевич. Впрочем, — отец Артемий усмехнулся, — я понимаю: что вам в похвале пьяного попа? Но все равно вы мне нравитесь. Вы — одухотворенная натура. Ведь кроме инженерии вас и духовное влечет, я не о религии, вот об этом, — он кивнул на тут и там разбросанные и уложенные книги, — тяготится духовной жизнью тот, кто не испытывает духовного голода, мичман Борщагин, к примеру.
— Вы мне тоже нравитесь, Артемий Петрович, — как-то неуверенно проговорил Несвитаев.
— Да что уж там, договаривайте: ежели б мол не твои, поп, пьяные непотребства... Токмо, можете верить или не верить, Алексей Николаевич, но запои начались у меня — нет, нет, не глядите иронически, раньше я тоже выпивал, но в меру, а теперь настоящие запои — начались они у меня год как тому с небольшим. После некоего пресуществлепия. Хотите послушать? Никому об этом не рассказывал, подписку с меня взяли молчать о сием.
Отец Артемий закурил (плевал он на устав церковный), долго сидел, опустив голову. И тут Алексей услышал такое, отчего у него по спине побежали мурашки.
— Был я тогда священником флотского экипажа, жил там же — комната у меня келейная была при казарме. Раз октябрьской ночью, в первом, помнится, часу, явились ко мне два офицера и передали приказание духовного флотского начальства следовать за ними, во флотский арестный дом, по делу чрезвычайной важности, имея при себе все необходимое для исповеди и покаяния. Ну, напялил я ризу, епитрахиль под нее, сунул за пазуху требник, медный крест и отправился за своими архангелами. Арестный дом находится тут неподалеку, между казармами экипажа и Лазаревским адмиралтейством. В небольшой комнате сидели несколько жандармских офицеров и судейских чинов. Мне наскоро объяснили, что нужно формально присутствовать — преступник, мол, безбожник — при казни великого злодея, а вытребовали именно меня, потому как определенного для сих нужд священника Брестского полка, отца Авимелеха, нигде не могут сыскать. Бывать мне ранее в подобной ипостаси не приходилось, потому я сначала растерялся, а потом как-то сразу очутился уже в тюремном дворе. Все как перед глазами стоит... Был самый глухой час ненастной осенней ночи. Двор, обнесенный со всех сторон высокой стеной, слабо освещался качающимися на ветру двумя электрическими фонарями в жестяных колпаках. Их неровные лучи высвечивали бледные лица замерших в шеренге солдат-первогодков. На погонах их лежал вензель «49» — сорок девятый Брестский полк, сиречь — тот, что примкнул в ноябре пятого сначала к бунтовщикам матросам, а опосля, дабы спасти жизнь свою, оченно резво лишал жизни других. Посереди двора, на деревянном возвышении с перилами, — кучка вершителей суда, меня и подвели к ним, поставили внизу, у ступенек. Супротив, под стеной флотских казарм, громоздится непонятное сооружение — не сразу сообразил даже, что это эшафот с виселицей. И тут я узрел злодея. Стоит на эшафоте — высок, крепко сложен. Одесную{4} от него вахмистр с шашкой наголо. Тут кто-то над моей головой стал читать приговор военного суда. Батюшки! Да это ж Афанасий Матюшенко, вожак матросской вольницы на «Потемкине», недавно изловленный, рисованный портрет коего я зрил незадолго перед этим в «Вестнике морского духовенства». Но там, на портрете, было, помнится, лицо дегенерата. Непостижимо: этот — совсем иной. Стоит спокойно, с достинством, ноги чуть расставлены, непокрытая голова поднята, смотрит прямо, лишь временами повернется влево и сплюнет. Неужто не боится?.. «Был главным организатором мятежа, с самого начала подстрекал нижних чинов к неповиновению начальству и произносил возмутительные речи...»,- доносится сверху. «Господи, спаси люди твоя и помилуй! — бормочу я про себя. — Вот сейчас, господи, смолкнет голос, кто-то кому-то скомандует, этому молодому, сильному парню накинут на шею удавку, и через несколько мгновений из окроваленных уст вылезет прокушенный в смертной муке язык. О, господи, отврати!». Сбоку от эшафота шагает взад-вперед ражий палач в черном, в черной же маске, тень от него так и шастает по стене. А я, знай себе, шепчу: «Господи, озарением твоим чувствую, не злодей, не злодей он, но лишь заблудший, — неужто допустишь смертоубийство? Захлестнет удавка шею, и не будет душе страдальца исходу, воссмердит душа в бренном теле. А я, боже, служитель твой, — неужто и должен благословить его на вечные муки? Нет! Вот возьму сейчас и выйду со двора, небось без попа они его не посмеют придушить?» В это время палач остановился, будто споткнулся, боком этак двинулся в нашу сторону, стал рядом со мной, запрокинул вверх голову в маске: