И почему вообще он мне обязан это делать?» А вслух поручик сказал:
— Павел, мне отец пишет, голодает народ — неурожай. А вот мы с тобой сыты. Как ты к этому относишься? Бордюгов с интересом глянул на начальника.
— Как я лично отношусь или как другие относятся?
— А ты даже знаешь, как и другие относятся? Рассказывай.
— Во-первых, о голодухе знают далеко не все в России. Газеты об этом не шибко распространяются. Но те, кто знает, — делятся на голодных и сытых, кто голодает — этого не скрывает, зато сытые предпочитают помалкивать, во всяком случае большинство из них. И то ведь: возмутишься вслух — сам очень даже запросто можешь оказаться голодным.
Вестовой замолчал, ожидая, видно, что возразит поручик.
— Ну а во-вторых?
— Во-вторых — касается не вас, Алексей Николаевич, а меня, и таких как я, матросов. Ведь после революции пятого года....
— Никакой революции не было в России! — резко перебил офицер. — Был бунт матросов и мастеровых, ну, восстание, наконец, — но не революция же! Ишь: побунтовали, сермяжники, а теперь изволь их бунт революцией величать! На европейский манер! Павел усмехнулся:
— У каждой вещи есть свое имя, и оттого, что старые русские развалюхи-броненосцы распорядились впредь линкорами-дредноутами величать — на европейский манер, эти броненосцы не перестали оставаться развалюхами.
Поручик вспыхнул, хотел было осадить матроса, но промолчал, сдержался, знал: прав матрос.
— Так вот, — продолжил Бордюгов, — после того самого бунта — ежели вам так сподручнее слышать — кто-то распорядился солдатушек и матросиков впредь кормить до отвала, от пуза, одним словом. Вот и увеличили котловое довольствие чуть не в полтора раза: кушай — не хочу. Одного мяса — полтора фунта в день! Это когда чуть не пол-России с голодухи воет. Ох, не дурак же этот кто-то! Понимает: отколи армию от народа — никакие бунты, никакие восстания, никакие революции не страшны. Ведь редко какой сытый супротив властей пойдет. Потому как сытый желудок глушит голос совести. Вот вам и вся арифметика.
— Нет, не вся, — возразил Несвитаев, — ты ведь мне так и не ответил, как сам лично относишься к этому вопросу.
Бордюгов внимательно посмотрел в глаза Несвитаеву и тихо, но твердо сказал:
— Так дальше продолжаться не может. Очень даже народ хорошо разберется, что к чему.
Навьи чары
Бывает так. Человек, что называется, теряет голову. Нет, не влюбляется — о любви в высоком смысле тут и помины нет — просто, отринув разум, логику, волю, бросается без оглядки, без опаски, главное (ах, пропади все!), в мутный омут чувственности. А вынырнув оттуда, из омута, через месяц-другой, смотрит на себя, оскверненного, не столько с ужасом, сколь с удивлением: как я мог?! Мум ли ослепил, бес ли попутал, или подкорка сработала — как хочешь, так и понимай. Натурам холодным, бесстрастным, рассудочным это, пожалуй, не грозит. Зато куда как вероятнее угодить в омут человеку эмоциональному, а значит, почти наверняка доверчивому.
Попал в такую беду и инженер-поручик флота Российского Алексей Несвитаев. Беда звалась Кирой Леопольдовной.
Сиреневая женщина объявилась так же внезапно, как и исчезла. Городской посыльный доставил Несвитаеву как-то письмо. Он сразу понял, почувствовал, — от нее. Дрожащими пальцами разорвал длинный изящный конверт с вензелем в верхнем углу, судорожно втянул в себя волнующий аромат, исходящий от сложенного пополам листа верже с золотым обрезом. Она писала, что уезжала по делам наследства, просила вечером к себе.
В сиреневой женщине все было призывно, волнительно и неотразимо: и красота — яркая, броская, вызывающая, так отличная от других, — и манерная утонченность, и голос, и аромат каких-то особенных, возбуждающих духов, и разнузданная чувственность (такая, казалось, снежно-целомудренная в обществе, в постели она являла свирепость лесоруба),- он и это в ней оправдывал. Не принадлежавший к флотской элите, инженер-поручик даже не удивлялся, зачем оказался нужным двадцативосьмилетней красавице явно не его круга, не очень озадачивался, почему она каждый вечер, вот уже целый месяц, принимает его в небольшой, уютной, явно не семейной квартире без прислуги. (А где же генерал?) Конечно, все это несколько странно. Но ведь Кира Леопольдовна — сама тайна, лиловая загадка. В его объятиях бредово шепчет, что боится, будто ее Алешенька может взорваться на какой-то дурацкой мине, бормочет про карты минных полей...
— Какие еще мины! Какие карты! — удивляется поручик, когда порой обретает дар речи.
А она зажимает узкой надушенной ладонью ему губы, тихо по-русалочьи смеется и шепчет-ворожит: