— Я привык разговаривать с людьми в неофициальной обстановке, — говорил-ворковал жандарм, — особенно с флотскими офицерами. Утонченные люди, должен заметить. Рад, искренне рад знакомству с обаятельным молодым подводником, очень доволен, что подтвердилось лестное о вас мнение.
— Да от кого же вы могли обо мне слышать? — улыбался Несвитаев.
— Такая служба, такая уж служба. Все обо всех я обязан знать. Знаю даже, что у вас, в подплаве, среди матросни левые социалистики есть. Либеральничаете вы, офицеры-подводнички, с ними, либеральничаете, и порою в кают-компании офицеры позволяют себе отдельные высказывания... или я ошибаюсь? Офицер — опора трона. От вас, Алексей Николаевич, от офицеров, зависит, быть нашему государю в спокойствии или не быть, пребывать в здравии или нет. И в этом отношении у нас, в России, слава богу, все благополучно, последние 80 лет, по крайней мере. Вспомните историю: восстание на Сенатской площади — участники все офицеры, в севастопольском бунте 1830 года — всего несколько офицеров замарали свое высокое звание, а в восстании пятого года — только один Петр Шмидт. А в будущем, ежели подобное, тьфу, тьфу, произойдет, не дай бог, — ни одного офицера быть не должно! В общем, как мы с вами, Алексей Николаевич, договорились: в случае чего — прямиком ко мне, безо всяких там церемоний и экивоков, в любое время дня и ночи. В любое время! Вот мой вам домашний адресочек...
— Я вас не понял, — растерянно пробормотал поручик, — ни о чем вовсе мы с вами не договаривались.
— Само собой, само собой, — весело согласился жандарм, — какие могут быть договоры с друзьями! Я же вас не в жандармский офис приглашаю — домой, на дружеский огонек! Я на вашу сознательность, Алексей Николаевич, уповаю, на честь вашу офицерскую, на честь...
— Но моя офицерская честь подсказывает, что вы, господин полковник, принимаете меня за кого-то другого, — негромко, но твердо проговорил поручик.
— Ах, да бог с вами, Алексей Николаевич, — покладисто вздохнул Ламзин, — экий вы ершистый, однако.
Полковник замолчал и стал глядеть на поручика, пристально, насмешливо. Тот глаз не отвел, смотрел на Ламзина с вызовом. И жандарм, опытный жандарм не выдержал, первый перешел от дипломатии к вооруженным действиям:
— Мне жаль вас, молодой человек, и потому я буду снисходителен. Пока снисходителен. А ведь достаточно мне сообщить в некую инстанцию слова вашего уважаемого родителя: «ах, как гадко нынче в нашем любезном отечестве» — и ваш папа останется без пенсии.
Несвитаев побледнел и, забывая, с кем имеет дело, бросил с молодой бескомпромиссностью:
— А я-то думал, что только подлецы вскрывают чужие письма!
Ламзин побагровел, но проговорил спокойно:
— Во-первых, перлюстрация частных писем в Российской империи с августа 1905-го разрешена департаментом полиции, во-вторых, у вас, молодой человек, еще будет возможность пожалеть о вашей запальчивости, ну а в-третьих, письма вашего папаши никто, кроме вас, не читал. Вы сами очень любите читать их вслух другим... ха-ха.
— Кира Леопольдовна! — вырвалось у Несвитаева.
— Допустим, она. А что? Роковая женщина. Вамп. Фермопильское ущелье — где уже сложили головы триста спартанцев. Хотите быть триста первым?
Но Алексей Несвитаев был не из тех, кто робеет, когда им угрожают сильные.
— Так вот, Ювеналий Логииович, запомните, — проговорил он с горячностью чуть большей, чем следовало бы, — ни вас, ни вашей инфернальной наушницы Киры Леопольдовны, ни даже Агафона Мартовского я не боюсь!
При имени Мартовского в глазах Ламзипа мелькнуло удивление и, как показалось Алексею, даже некоторая растерянность — на секунду, правда.
— Ну, ну, — протянул он с нехорошей улыбочкой.
Севастопольский спец святого дела сыска поднялся и, не попрощавшись, и, конечно, же, не заплатив за ужин, вышел из зала. Твердым, уверенным шагом вышел.
Фея
Фея появилась из снов. И была, конечно, бесплотна. Вернее, плотью ее была та материя, из которой сотканы сны, пенье птиц, запах ландыша и свет далеких синих звезд. И сама она была как звезда. А еще верней, она была той сказкой, в которую всю жизнь свято верил Алексей Несвитаев. Что ж тут удивительного, что сказка однажды овеществилась в образе тонкостанной белокурой девушки-феи с серыми, дымчатыми глазами и крапинкой родинки слева над верхней губой. Фея материлизовалась на Таврической лестнице, возле дверей модного шляпного салона Любецкой — на фоне голубой эмали неба, в утренней прозрачности колокольного звона. Алексей сразу узнал ее — ожидаемую, предчувствуемую — и остановился, пораженный реальностью сбывшейся сказки. Фея глянула на него мельком, потом внимательно и — такая, казалось, задумчивая, грустная — прыснула со смеху: вид у молодого офицера, застывшего с полуоткрытым ртом, был, надо полагать, достаточно комичен.