Выбрать главу

В крайне редких и скупых выступлениях Зощенко была всегда такая обезоруживающая чистота и даже наивность, в них настолько отсутствовали «знакомые сочетания звуков» — так Михаил Михайлович сам определял стандартные, пошлые речи демагогов, — что обычно после его выступлений воцарялась какая-то виноватая тишина. Найтись тотчас, начать возражать ему никто не решался. На другой день, на третий, уже не видя перед собой хрупкого, щемяще-гордого и отважного, словно он первый поднялся в рост на приступ, — не видя его перед собой, кое-кто опоминался и в избытке расплачивался с Зощенко всеми необходимыми сочетаниями слов.

Мне казалось тогда, что само физическое присутствие Михаила Михайловича как бы создавало вокруг него бактерицидную среду — этим свойством обладают благородные металлы. Серебро, золото, платина.

Юрий Герман получал орден в Кремле в тот же день, что и Михаил Михайлович Зощенко.

Вернувшись из Москвы, Герман рассказывал мне, как происходила процедура награждения. Она была проста и недлинна: стоя у стола, М. И. Калинин вручал награжденному коробку с орденом, говорил: «Поздравляю вас, товарищ!» — и пожимал ему руку.

Все так и шло, покуда к столу не приблизился Зощенко. Протянув и ему коробку с орденом, Калинин обеими руками задержал руку Зощенко, поближе всмотрелся в его лицо и с ласковым каким-то удивлением сказал:

— Вот вы, оказывается, какой, Михаил Михайлович!

Цельность его натуры, несгибаемой при всей ее деликатности, была отчетливо заметна и в первые месяцы блокады Ленинграда.

Мы виделись в то нелегкое время часто: Зощенко приходил в Радиокомитет, а я там бывал ежедневно. Литературно-драматический отдел с первых дней войны выпускал семь раз в неделю свою «Радиохронику» — большую передачу, состоявшую из выступлений писателей, деятелей искусства, науки, репортажей с фронта, великолепных стихов Ольги Берггольц и антифашистских фельетонов.

Ежедневное сочинение этих фельетонов доводило меня до исступления. Я писал их тут же в Радиокомитете, читал своему редактору Г. П. Макогоненко, он выслушивал их скептически-хмуро и говорил:

— Не смешно. Сейчас я запру тебя в этой комнате, ты перепиши все заново и, когда получится смешно, постучи в дверь — я открою.

Таким образом, в общую трагичность ленинградской блокады вплеталась и моя крохотная драма — у меня не получалось смешно.

А Зощенко писал для «Радиохроники» мало: вместе с Евгением Шварцем он срочно сочинял в те дни сатирическую антифашистскую комедию «Под липами Берлина», она писалась для театра Н. П. Акимова.

Изумление перед тем, на что оказался способным фашизм, боль и гнев затрудняли комедийную работу авторов — пьеса тоже получилась не слишком смешной.

И запомнился мне Зощенко того горького времени не тем, что он поденно писал для радио: сценок, сочиненных им, было не так уж много, и вряд ли, читанные нынче, они поразили бы современного читателя.

Запомнился мне Михаил Михайлович опять-таки личностью своей, всем своим неизменным обликом. Ничто в нем не стронулось с места. Даже внешне. В те тяжкие дни многие окружавшие меня люди, да и сам я, хоть как-то переменились. Зловещая печать блокады — голода, холода, пещерной тьмы — не могла остаться бесследной. Отражалось это в людях по-разному: изменялись одежда, обувь, походка, голос, выражение лица, глаз, очертания фигуры — я уж не говорю о поступках, о поведении. Изменения эти происходили в людях и в дрянную сторону — происходила кристаллизация человеческих характеров. А некоторые и попросту рассыпались в порошок.

Зощенко оставался таким, каким был всегда. Он не утеплялся кофтами, галошами, толстыми шарфами. Он оставался все таким же аккуратным, я бы даже сказал — «элегантным», если бы это дурацкое слово так вопиюще не подходило ни к блокаде, ни к самому Михаилу Михайловичу. Он не похудел и не почернел лицом: худеть ему было не из чего — он всегда был худ, а природной смуглости лица доставало ему и без военных лишений. Походка его не стала торопливой — он и до войны никогда никуда не опаздывал. Опаздывают ведь чаще всего люди, едущие в автомашинах, а Зощенко был пешеходом.

И голос его, тональность, что ли, остались нетронутыми; не появилось в них ни тревоги, ни какой-либо особой строгой собранности. Все мы, очевидно невольно, полагали, что надо покончить с кое-какими нашими глубоко штатскими, мирными замашками. Зощенко не потребовалось корректировать в себе ничего. Быть может, сказалось здесь, что еще в молодости, в первую мировую войну, он был отличным, отважным военным. Во всяком случае, определение храбрости, по Льву Толстому, складно ложилось на характер Зощенко. Храбрый человек — это тот, кто делает то, что следует, писал Толстой.

Мужество Зощенко было именно таким.

Из огромного социального опыта нам уже вдосталь известно, что в определенных жизненных обстоятельствах мирного времени от человека порой требуется мужество под стать тому, что проявляется на полях сражений.

Было в Михаиле Михайловиче что-то от Гоголя — в характере, в том, что он писал, в судьбе. Страстная жажда нравственного проповедничества; душевное смятение от постоянных, раздирающих сердце поисков смысла жизни, идеалов; чувство непереносимой писательской ответственности перед глазами («очами», по Гоголю) народа. А ведь у великих писателей, наделенных сатирическим талантом, это проповедничество, и эти поиски, и эта не прощающая никакой лжи беспощадная ответственность — особенно, адово терзающи.

Мы знаем, в каких муках умер Гоголь, сжегший второй том «Мертвых душ».

За несколько дней до своей смерти Зощенко сказал:

— Умирать надо вовремя. Я опоздал.

В сорок четвертом году в Ленинграде еще действовали ночные пропуска — без них после полуночи появляться на улице запрещалось.

А приключилось однажды так, что человек десять литераторов задержались в писательском клубе допоздна: когда хватились, оказалось — уже далеко за полночь. Ночных пропусков ни у кого из нас не было, в том числе и у Зощенко. Однако порешили мы коллективно так: авось проскочим, минуя военные патрули.

С тем и вышли с улицы Воинова на Литейный.

Идти пришлось недолго, метров триста, — задержали нас тут же, на Литейном.

Улица была погружена в военную темень, электрический фонарик патрульного офицера нащупал нас, сбил в кучу, два солдата встали рядом. Перспектива была ясна — сидеть нам до утра в комендатуре.

Офицер потребовал ночные пропуска. Михаил Михайлович протянул ему свой паспорт. Прежде чем спрятать его в планшет, офицер осветил фонариком первую страничку.

И внезапно лицо его утратило всю свою суровость и служебную подозрительность.

— Товарищ Зощенко! — сказал он с почтительным восхищением. По-видимому, ему хотелось сказать что-то еще, но он лишь добавил совершенно по-домашнему: — Здравствуйте, товарищ Зощенко… Эти граждане с вами?

— Со мной, — кивнул Михаил Михайлович.

И мы были пропущены всей гурьбой.

Признательность народного читателя к Зощенко была необыкновенно велика. И она особенно ценна тем, что была совершенно произвольной, не побуждаемой и не возбуждаемой званиями автора, парадными статьями и юбилейными книгами о нем. Слава Михаила Михайловича зародилась и выросла в коммунальных квартирах, в трамваях, в жестких бесплацкартных вагонах — без телевидения, без кино, без современных мощных средств коммуникации.

Впрочем, разве есть на свете что-нибудь мощнее коммуникаций, создаваемых человеческими душами?..

К этому прекрасному и уютному залу ленинградского писательского клуба заскорузло в былые годы в моей душе настороженно-брезгливое чувство. Я входил сюда ощетинясь, даже когда он бывал пуст. Густота воспоминаний мгновенно заполняла его враждебностью, необходимостью внутренне обороняться.

Мучительство начиналось с клубного порога: еще в раздевалке срабатывала мгновенная реакция — с кем-то не поздороваться, кому-то еле кивнуть. После каждого собрания их становилось все больше, они накапливались все проворнее, и в их угодливо толпящуюся среду порой впархивали даже друзья. Я запутывался и терял право на это старомодное чистоплюйство: кого могло озаботить, что ему не подают руки, если речь шла о жизни и смерти? Так им тогда казалось, и они не всегда ошибались, ибо судьба многих писателей обрывалась в этом зале, на этой фанерной трибуне — в те годы она была для нас лобным местом.

вернуться

43

Вопр. лит. 1988. № 7. С. 228–233.