Выбрать главу

Но вернусь в 1943 год. В последний его день, 31 декабря, Михаила Михайловича вызвали в «Крокодил». Накануне или днем раньше приходил Катаев. Как позже выяснилось, он знал, что Зощенко будут выводить из редколлегии. Но не предупредил. Просто пугал — вообще. Когда я уже одной ногой была в коридоре (как обычно, я спешила уйти, чтобы не мешать), услышала: «Ну, Миша, ты рухнул!» В тоне, каким это было произнесено, мне послышалось что-то похожее на злорадство.

Помню слова Михаила Михайловича перед тем, как он пошел в «Крокодил»: «Если не позвоню в семь часов, то дело плохо». Он опасался, что его заберут прямо из редакции. Он все время ждал, что его могут арестовать. Но вот он вернулся, сказал, что его исключили из редколлегии, но это не страшно, если, конечно, решено ограничиться для него только этой мерой наказания. Словом, он был не так уж расстроен. Наверное, потому, что ожидал худшего.

А потом был звонок из гостиницы «Гранд-отель». Один из художников-«крокодильцев» (к сожалению, не помню его фамилию) приглашал к себе — встречать Новый год. Михаил Михайлович с удовольствием согласился, мы начали собираться, но тут снова звонок. Приглашал известный своими снимками членов правительства фотокорреспондент Самарий Гурарий. Михаил Михайлович сказал, поблагодарив, что уже обещал быть в другом месте. Тогда Гурарий попросил перед выходом позвонить и спуститься на несколько этажей ниже, подойти к его номеру. Когда мы спустились, навстречу вышла большая компания, и среди всех — недавно вернувшийся из эмиграции Александр Вертинский. Высокий Вертинский выступил вперед и почтительно поклонился небольшому Михаилу Михайловичу. И наговорил массу хороших слов. Он, конечно, знал, в какую беду попал Зощенко. Это было видно уже по тому, как сочувственно и нежно заглядывал Вертинский в его глаза. Михаил Михайлович очень любил песни Вертинского, и ему было приятно узнать (это была их первая встреча), что Вертинский, по-видимому, тоже ценит его работу. Через несколько дней они увиделись вновь: на сей раз в занимаемом семьей Александра Николаевича двухкомнатном номере гостиницы «Метрополь».

Вскоре после Нового года в Москву съехались делегаты на очередную сессию Верховного Совета, и Михаила Михайловича, в числе прочих «наименее ценных» постояльцев, выселили из гостиницы. Началась кочевая жизнь. Сначала — маленькая холодная комнатушка в коммунальной квартире на улице Горького (уступил знакомый с «Мосфильма»), которую вскоре посетил по доносу соседей управдом: кто такой? И, узнав, что Зощенко, извинился и милостиво разрешил проживать далее. Затем — роскошная четырехкомнатная квартира на Ярославском шоссе (теперь — проспект Мира, 124) Александра Адольфовича Гольдмана, театрального деятеля, нашего алма-атинского знакомца, который и раньше был очень внимателен к Михаилу Михайловичу, всячески старался облегчить его быт. Помню, когда мы переезжали из гостиницы, Михаил Михайлович (у него снова было неважно с сердцем) сказал: «Я пойду немножечко сбоку, чтобы людям не бросалось в глаза, что женщина в тяге идет (молодая, здоровая, я тащила два чемодана), а мужчина рядом — с пустыми руками». Помню еще: когда мы перешагнули порог прекрасной, по тем временам, квартиры Гольдмана, Михаил Михайлович тихо проговорил: «Но ведь здесь нельзя жить. Здесь можно только гостей принимать…»

Видимо, кто-то хлопотал все-таки за Михаила Михайловича. Потому что вскоре он опять занял свой (тот же самый, 1028-й) номер в гостинице «Москва». Но ненадолго. И теперь уже выселили без объяснения причины. Он стал жить у Коварских, а последние недели перед выездом из Москвы снимал комнату где-то на Мещанской. Он говорил: «Я — как вещь: куда хотят, туда и переставляют».

В середине марта по командировке Гослитиздата я поехала в Ленинград. Занималась делами издательства и одновременно, по просьбе Михаила Михайловича, ходила по разным инстанциям, добиваясь ускорить его перевод в Ленинград. Только что вышла разгромная статья в «Большевике», в которой было сказано, что Зощенко «написал галиматью, нужную лишь врагам нашей Родины», и многие ленинградские деятели отказывались что-либо предпринимать для возвращения Михаила Михайловича в родной город. В 1946 году В. М. Саянов, напечатав в «Звезде» рассказ «Приключения обезьяны», невольно сыграл неблаговидную роль в судьбе Михаила Михайловича, но в 1944 году именно он пошел в Смольный и настоял на вызове Зощенко. Получил документ. С этим документом, разрешающим переезд Михаила Михайловича в Ленинград, я и возвратилась в Москву. 2 апреля 1944 года он наконец был дома.

Из письма от 8 июля 1944 года:

«…Живу, в общем, средне. Дома мне не очень хорошо. Тоскливо весьма. И отвык совершенно. Так что спасаюсь работой. Устроил небольшой огород (на Марсовом поле). Вскопал две грядки, посадил редиску и картофель.

Знакомых мало. Друзей и вовсе нет. Любовных дел — никаких. Раза два был в театре. В общем, как видишь, ничего особенного. И ничего привлекательного нет в моей горестной жизни. Хожу с постной мордой по набережной. Но, впрочем, не тоскую, и хандры нет.

Очень уж хорош город. Не перестаю радоваться, что снова здесь…»

Из письма от 28 июля 1944 года:

«…Почти четыре месяца я провел тут весьма одиноко и, пожалуй, уныло. Работал много, но, как я тебе доложил по телефону, без особо ярких результатов. Так что ты была права — надо было жить в Москве. Для работы это было бы правильно. Но уж очень я намаялся, таскаясь по чужим домам и квартирам.

Но, в общем, полагаю, все тут утрясется. Работаю много, и большой печали у меня нет на душе. Здоровье, впрочем, посредственное. И постарел изрядно…

Я теперь вроде начинающего. Мне-то это безразлично, даже легко. Но тебе, вероятно, будет досадно за меня, будешь огорчаться. А по мне, все равно, чем заниматься. Хоть куплетами. Работать буду, а что именно — это уж не такой значительный вопрос. Несомненно, театром займусь. Опереттой. Эстрадой. Мало ли дела.

Отдаю себе полный отчет, что все это не на 2–3 дня. Тут процесс длительный, так как дело не только во мне, а в новом требовании к искусству… В общем, надежд у меня много. Однако трудности будут дьявольские…»

Из письма от 15 августа 1944 года:

«…Этот месяц я тяжело болел. Не сердись, что почти не писал. Помимо того — я ждал твоего приезда. Ты писала, что будешь в августе.

В конце июля я заболел гриппом (это четвертый раз в этом году!). Грипп дал какие-то каверзные осложнения. Почти перестал спать. С трудом засыпал, приняв снотворное. Сейчас несколько лучше, но еще не совсем. И вообще нервы чертовски ухудшились. Поглупел и отупел. Все это приписываю гриппу. И надеюсь, что все это пройдет.

Ты уж не считайся со мной письмами. Мне иной раз очень нелегко и непросто сесть за письмо…

Болезнь весьма выбила меня из намеченного пути. Сейчас я не очень-то пригоден для работы. До сих пор чувствую, что болен. Как, помнишь, в Алма-Ате после воспаления уха? Хотя тогда я был здоровяк и счастлив. А нынче я чуть не подох. И теперь в силу ноги передвигаю. Сегодня первый день вышел на улицу.

Но рассчитываю на свои знахарские способности — поправлюсь к 1 сентября…»

В Ленинград я вернулась только перед самым концом войны. К этому времени Михаил Михайлович почти оправился от потрясения 1943 года. Его снова стали печатать. Одна за другой вышли три книги. Были поставлены две комедии — «Парусиновый портфель» и «Очень приятно». Много и с удовольствием он работал еще над одной — «Пусть неудачник плачет».

22 июля 1946 года, отдыхая под Ригой, я получила от него письмо. Михаил Михайлович писал:

«…Мои дела, в общем, хорошие. Комедию закончил 15-го. И третий акт сделал даже с блеском. Однако Акимову на отъезд (он поехал куда-то под Ригу) всю комедию дать не успел. И дал без финала.

Работа, в общем, закончена. Первые дни после того чувствовал себя отлично, но сейчас что-то не по себе — утомлен и в силу волочу ноги. Сегодня поеду в Сестрорецк. Отлежусь, надо полагать. Рассчитываю пробыть в Сестрорецке 2 недели. Имею намерение за эти 2 недели вернуть мое здоровье и быть таким, как до войны. Теоретически это возможно. Но у меня, когда закончена работа, всегда беда — столько свободного времени, что ужасает.