Выбрать главу

Редактор журнала Р. И. Жуковская сказала, что для этой довольно сложной истории требуется дать очень простой, ясный текст. Я побежал к Зощенко. Он стал внимательно разглядывать рисунки А. А. Успенского, а я — его рабочую келью. Ни соринки, ни клочка бумаги, идеальный порядок на его изящном бюро с ящичками, за которым привык работать. Железная кровать застелена ворсистым серым одеялом («Как у Чехова», — подумал я), а над изголовьем — прелестная акварель К. Рудакова.

Приходилось слышать, что Михаил Михайлович не любил художников-иллюстраторов. Это неверно. Он опасался банальности, фотографизма — это так, но к мастерам иллюстраторам относился с большим уважением. Выделял острого насмешника Бронислава Малаховского, Н. Муратова, Ю. Васнецова, преклонялся перед Н. А. Тырсой, В. М. Конашевичем. За годы знакомства с Зощенко я приметил, что он никогда не делал замечаний своим иллюстраторам, соблюдая редкую деликатность. Помню, как он любовался чудесными рисунками Ю. Н. Петрова к своим рассказам в «Чиже»… Пришлись ему по душе и рисунки А. Успенского к «Приключениям мальчика Генриха» (так предложил назвать Михаил Михайлович нашу историю в картинках). Текст он написал быстро и хорошо. До сих пор помню его концовку. На рисунке изображен толстопузый шуцман, ударом сапога поддавший ищейке, которая упустила умницу Генриха. И подпись: «Эй, толстый фашист, не бей собаку, она не виновата!» Эта наивная реплика (как бы от лица негодующего маленького читателя) ставила прекрасную точку — в ней было столько правды!

Чаще всего Зощенко появлялся в «Чиже» без всякого предупреждения: гулял, мол, в садике у Русского музея и решил заглянуть… Да, кстати, детский рассказик написал. Он устраивался поудобнее на нашем диване, иногда рядом с Хармсом, и говорил: «Нет-нет, читать я не буду, пусть прочитает кто-нибудь из вас, а я, может, примечу какие-нибудь огрехи…»

Писательский труд Михаил Михайлович всегда почитал важным, ответственным и далеко не легким делом. Как-то один литератор расхвастался ему при встрече:

— А все-таки вдохновение — великая штука! Вчера я сел и накатал за один вечер рассказ. И, знаете, вполне приличный рассказец получился!

Было видно, как это покоробило Михаила Михайловича.

— К сожалению, не могу вас понять, — сказал он сквозь зубы. — Приличным может быть топор, пиджак… Но рассказ приличный — это нелепость. К тому же приличие — двоюродная сестра посредственности и скуки. Это еще древние греки знали…

Все мы в годы войны не раз вспоминали Зощенко, перечитывали его рассказы, дошел до нас и успех его «Рогульки». А в сорок третьем году, таком тяжком для Михаила Михайловича, мой друг, фронтовой поэт Михаил Дудин, посвятил ему свой только что созданный цикл стихотворений «Сентябрь». Там были строки:

…Я снова все переиначу,Как думаю и как хочу,Перестрадаю, переплачуИ дань тоске переплачу.

Уже в ту пору между Зощенко и Дудиным сложились сердечные, искренние отношения, и Дудин стал для Михаила Михайловича просто Мишей. В сорок четвертом Зощенко вернулся в Ленинград. Он написал для нашей фронтовой газеты рассказ, мы стали встречаться и однажды затащили его в гостеприимный дом редкостной умницы, нашей блокадной подруги Наташи Владимирцовой, сестры известного композитора. Едва переступили порог, как она воскликнула, увидев Зощенко:

— Бог ты мой, да это ж Миша пришел!

Оказалось, они были знакомы с детских лет… А потом топилась старинная белая печь, мы сидели за скромным ужином, и Дудин читал стихи, а Зощенко, прислонившись спиной к кафельной стенке, рассказывал о странностях человеческих судеб, перебирая крупные янтарные зерна четок…

В пятидесятые годы частенько наведывался из Москвы поэт Володя Лифшиц. Он увлекался тогда киносъемкой — запечатлевал своей маленькой камерой портреты старых друзей и однополчан. Среди многих других у него были на редкость удачные кадры с Михаилом Михайловичем. Хочется верить, что живой Зощенко и сейчас находится в доме у художницы Ирины Кичановой, жены поэта.

Крупным планом, во весь формат экрана прямо вам в глаза смотрел Михаил Михайлович. Он что-то рассказывает, мягко улыбаясь, можно разглядеть его милое лицо, морщинки на лбу, седоватые виски, матовый блеск его глаз. Вот он затягивается папиросой, круглое облачко дыма вылетает из его губ, оно постепенно разрастается, обволакивает и затуманивает лицо. Черты светлеют, размываются и наконец исчезают совсем…

Эти воспоминания о M. M. Зощенко были напечатаны в августе 1984 года в журнале «Нева». И, надо сказать, к большому неудовольствию высокого начальства: «Опять у вас в журнале этот Зощенко!»

Да, само упоминание его имени было чуть ли не криминальным. А о годах тяжелой опалы и подавно слова нельзя было сказать. Я и не пытался. Знал: если скажу — весь материал зарубят.

А ведь были встречи в ту мрачную пору… Помню, например: в сырой осенний день шагаем вдвоем с Дудиным по Невскому. Навстречу нам — хрупкая фигура Михаила Михайловича. Худенький, прямая спина, одет в серое потертое пальтецо, старая кепка. Мы с Дудиным, только что получив гонорар, направляемся из Дома книги в ресторанчик под «Европейской» гостиницей. И вот — такая радостная встреча! А говорили, что он болеет, не выходит из дома…

Издали мы уже начинаем кланяться, ликуем, наконец, жмем его руки, умоляем разделить с нами трапезу. Ведь на антресолях «Восточного» ресторана имеются уютные кабины с диванчиками вокруг стола, там можно задернуть темно-зеленые шторы и спокойно обедать, ведя беседу…

— Милые мои, дорогие, — говорит вполголоса и торопясь Михаил Михайлович. — Никуда я с вами пойти не могу и умоляю — не приближайтесь ко мне, ведь нас кто-то видит, это факт. Поберегите себя.

Ему было плохо. И он не хотел, чтобы было плохо другим.

Т. Хмельницкая

НЕЗАВЕРШЕННЫЙ ЭПИЗОД[60]

Впервые я увидела Михаила Михайловича во время войны, когда он в 1944 году вернулся в Ленинград. Знакомы мы не были. Писателей тогда в Ленинграде было немного. При встрече в столовой Дома писателей, ставшей в те дни центром общения, и на немногочисленных вечерах здоровались все, даже не будучи предварительно друг другу представленными.

Меня сразу поразил облик Зощенко, до странности непохожий на героев его рассказов. Он был красив, обаятелен, на редкость мягок и грустен. Темно-карие глаза, задумчивые, ласковые, вопросительно вглядывающиеся в лица окружающих его людей, сдержанная деликатная улыбка, какая-то органическая соразмерность движений, манер, тихого, доброго голоса — внешность, казалось, присущая автору лирических новелл, а не создателю проницательно подслушанного характерного красочного языка полуграмотных людей, недавно коснувшихся культуры, не переваривших ее, употребляющих «интеллигентные» слова, не понимая их подлинного значения, некстати вставляющих их в искаженные, косноязычные и в то же время цветисто-высокопарные фразы с неподражаемым комическим эффектом. Непредвиденность этого словоупотребления — не просто изобретательная, остроумная пародия, а подлинное и многостороннее открытие нового типа горожанина — обывателя, некритически хлебнувшего так и не освоенного им образования. И в этом кривом зеркале исковерканного языка широко отразились быт, психология, взаимоотношения людей двадцатых и начала тридцатых годов, которые можно было наблюдать в коммунальных квартирах, очередях, трамваях. Но сквозь убогость и жалкость этого быта пробивается человеческая доброта, снисходительность и сочувствие автора к своим духовно неполноценным героям.

вернуться

60

© Т. Хмельницкая, 1990.