Выбрать главу

Так у героя пляж отдельный появился, чтобы народ его голым не видел. И постепенно это все ему начинает нравиться. Он привыкает к исключительности. Уже на машине с ветерком ездит. Уже доступ к нему закрыт…

И в конце концов, когда он понял однажды, куда его занесло, он спросил себя: как он дошел до жизни такой? Да и был ли этот чертов завхоз на самом деле? Был ли Иван Иванович?..

Так здесь впервые, по утверждению Акпера Бабаева, под влиянием услышанных рассказов Зощенко был откристаллизован и рассказан замысел будущей знаменитой пьесы-сатиры «А был ли Иван Иванович?» (я его привела в записи Л. Батаговой).

Вот уж поистине щедрые музы летали в ту ночь поверх голов двух породнившихся писателей!

Назым и Зощенко расстались под утро. Прощаясь, Назым шепнул Михаилу Михайловичу, что хотел бы с ним встретиться днем наедине. Условились в два часа отобедать здесь же, в ресторане «Европейской». Так и сделали.

«Сначала я, насколько мог, конечно, — рассказывал Назым, — говорил о его рассказах. Я всегда ценил историю, которую можно рассказать в двух словах. У Зощенко это всегда так. Его ситуации заставляют не только смеяться, но и задумываться. Каждый его персонаж окрашен во множество полутонов и все его рассказы ставят честный диагноз современной драматической жизни советских людей. А потом я его спросил:

— Брат Зощенко, вы для меня один из самых любимых писателей, то есть самый большой гуманист, как Гоголь, например, или Достоевский. Зачем вы участвовали в этой страшной книге? У нее даже корки напоминают мне сталь от наручников. Я говорю о книге «Канал имени Сталина».

— Как? — сильно удивился он. — Меня о сотрудничестве попросил сам Алексей Максимович! А Горькому я добром обязан. И писал я рассказ искренно, честно, А вы полагаете, что «История одной перековки» не вышла?

Назым считал, что рассказ, опубликованный в позорной лживой книге, и не мог выйти. Зощенко не согласился. Назым удивился, что он до сих пор всю эту эпопею с Беломорканалом не проклял. А Михаил Михайлович ему пытался объяснить, какое доверие было ко всякой энергичной идее сверху, ко всякому стремлению перековать старую жизнь, какой сладкой была та вера…

Он рассказал, как Горький, вернувшийся с Соловков, отобрал четыре десятка наиболее известных в то время писателей для коллективной поездки на строительство Беломорканала. Каждый должен был написать очерк или рассказ о пользе принудительного трудового перевоспитания, и всё вместе составит книгу под его редакцией. Под эту идею правительство снарядило огромный пароход, который должен был уйти в путешествие из Ленинграда. Зощенко рассказал, как в назначенное утро все писатели приехали поездами в Ленинград, где им была отдана вот эта самая «Европейская», а в этом самом ресторане ломились столы от дармовых закусок, обедов и питья, и все собравшиеся пировали с большим размахом.

Он рассказал Назыму, как ему было невыносимо тяжело плыть на пароходе, потому что, куда бы он не подруливал, всюду на лесистых берегах их ждали сотни, тысячи подконвойных зеков в новеньких спецовках и все они страшно, раскатисто кричали: «Зощенко! Зощенко! Зощенко!», словно звали его туда, под конвой… Известность обернулась наказанием. Он говорил, как боялся этих одинаково воспаленных глаз, но еще больше в эти моменты боялся взглядов своих братьев-писателей…

— Товарищ Зощенко, — спросил Назым, — вы так любите Горького, я тоже его уважаю, скажите мне, бывшему заключенному турецкой тюрьмы, как могло получиться, что такой мудрый писатель приехал на Соловки в одну из самых страшных каменных тюрем и ничего не понял, стал восхвалять советский тюремный рай?

— Да все он понял! Все знал и, уверен, ужаснулся, — сказал Зощенко. — Я прежде тоже верил, что его надули, а несколько недель назад встретил бывшего узника Соловков, он и при Горьком там находился. Вот он много чего помнит, и одна история с участием Горького очень тяжелая…

На Соловках наряду со взрослыми находились дети, дети каэров (контрреволюционеров). Для них была организована специальная колония. Однажды нескольких заключенных с острова послали на соловецком карбасе в близлежащий город Кемь за мукой. Среди взрослых был и один паренек. Послали голыми, чтобы не сбежали. В Кеми, где они должны были грузить на судно муку, им выдали по пустому мучному мешку с тремя дырками для рук и головы, и они грузили. Вот тут из разговоров охраны мальчишка понял, что на их посудине на Соловки поплывет Максим Горький. Самый лучший пролетарский писатель! Значит, все теперь изменится к лучшему, ведь если он узнает… Потом их загнали в трюм и предупредили: если кто пикнет, головой в воду, а там, они знали, больше трех минут не продержаться.

На острове Горького окружили два-три десятка интеллигентных стукачей, других научили, что говорить, и пошла грубая показуха с цветочками на столах… В связи с отъездом Горького соловецкая власть устроила торжественные проводы. Горький тоже сказал речь, сказал, что живут они здесь хорошо. Тогда мальчик, тот самый мальчик, что сидел в трюме голый, прорвался к классику и крикнул: «Алексей Максимович! Не верьте! Вам все врут!»

Горький потребовал комнату и попросил его оставить вдвоем с мальчишкой. За два часа мальчишка рассказал ему об изощреннейших соловецких пытках, о двадцатичасовом рабочем дне, о работе людей в ледяной воде голышом… Горький плакал, ужасался и, взяв обещание с соловецкого начальства мальчика не трогать, весь в слезах уехал.

Недалеко отплыл старый карбас с пролетарским писателем, когда мальчишку расстреляли перед строем. Горький узнал об этом, но сделать ничего не мог.

— Он уже был сломлен, — подытожил Зощенко.

На сем и закончился обед Назыма Хикмета и Михаила Михайловича Зощенко. Ужаснулись и они, заглянув осенью 1954 года в еще очень узкую щель пропасти-прорвы, края которой впредь будут постоянно увеличиваться…

Спустя много лет, в начале 60-х, пили мы с Назымом чай в барском доме у вдовы А. Толстого — Людмилы Ильиничны. Из приглашенных, кроме нас, была единственная Екатерина Павловна Пешкова, жена Алексея Максимовича. Она была тихая, сдержанная, в разговоре особого участия не принимала, да разговора-то не выходило. Ситуация становилась критической. Напор светских фраз Людмилы Ильиничны только усугублял пустоту. И вдруг Назым ни с того ни с сего, словно в продолжение давно идущего в нем спора, с возмущением выдвинул Екатерине Павловне упрек:

— А почему ваш муж тогда бросил этого ребенка?!

— Какой муж? Какого ребенка? — опешила старая женщина.

Назым, волнуясь и путая русские слова, рассказал услышанную от Зощенко историю о расстрелянном мальчике, происшедшую, как он считал, по вине Горького.

Екатерина Павловна долго не отвечала. А потом глухо так сказала:

— Не судите, да не судимы будете. Уже все было нельзя.

И после паузы:

— Нашего сына мы потеряли на той же дороге…

И вдруг, вся собравшись в пружину, — Назыму в упор:

— А вам не приходилось видеть глаза Алексея Максимовича на последних фотографиях? А вы посмотрите! Лучше — хроникальный фильм, где он провожает на вокзале в Москве Ромена Роллана… Нет, он ничего не мог изменить…

Несколько нарушив временной порядок моего рассказа, я хочу вновь вернуться в тот запомнившийся день 22 июля 1958 года, когда не стало M. M. Зощенко. Вечером, едва я пришла домой после длинного разговора с Назымом Хикметом, он позвонил и без всякой подготовки попросил послушать несколько фраз. Он читал медленно, как завещание: «Я хочу жить в такой стране, где двери не будут закрываться на замки и где будут позабыты печальные слова: грабеж, вор, убийство». Я ничего не поняла. «Ну как же, — стал нервничать Назым, — этими принципиальными словами закончил свой рассказ «История одной перековки» Зощенко! Как я мог их пропустить? А ОНИ заметили. И долго помнили! До самого сорок шестого года. Помнят и сейчас…»