Выбрать главу

По ночам они спрыгивали с полок и взбирались на подоконник. Но ведь они были деревянные. И потому передвигались с большим трудом. Мучительно изгибали суставы. Часто падали на дощатый пол. На ковры. Иногда я просыпался от стука падающих голых тетек. Накрывался одеялом с головой и долго не мог уснуть, пока ветер, случайно попавший в оконные щели, не зализывал их деревянные раны.

Утром все оказывались на местах. И даже присыпали себя пылью. Как ни в чем не бывало! Но я-то знал, знал!..

Два стола: обеденный (большой) и журнальный (маленький). Стулья. Два кресла. Раскладной диван. С большого стола можно прыгать, маша руками. Так мы с братом учились летать. Совершенствуясь в технике, надевали простыни — крылья. И порхали под потолком, стукались головой о дверной косяк, летали по всем комнатам, по коридору… А если б можно было взобраться на «стенку», то тогда наверняка мы взлетели бы выше потолка. Может быть, выше дома. Но то, что выше потолка, — это точно.

А еще из большого стола можно было делать домик. Игра такая — домики. Нагромождение мебели завешивается покрывалами, одеялами, тряпками. В ход идут доски, рейки, швабры. Но главное — тряпки. Покрывала мы снимали со всех кроватей. Со швейной машинки — завораживающее полотнище изумрудно-зеленого плюша с бахромой. Нарядившись в это полотнище, я часто играл в короля. Но интересней всего было — в домиках. Внутри, под столом, накрытым непроницаемым плюшем, было так темно, что мы с братом зажигали там фонарик. В своем собственном домике. Маленьком, уютном. Куда забраться можно только ползком. А вся остальная квартира была настолько огромна и неизведанна, что страшно подумать. А у нас, за плюшевой стенкой, пахло пылью. И не капало с потолка. В домик не стыдно было пригласить гостей. А еще лучше — просто сидеть в темноте. И молчать. Или о чем-нибудь говорить. Только, о чем говорят в домике, этого я не помню. Наверное, ни о чем. Но и не молчат. А если и молчат, то, конечно, тоже о чем-то.

Пыль была двух видов. Домашняя и уличная. Уличная валялась на улице. В палисадничке перед окнами. Там это была земля. Толченая земля. Пережеванная солнцем. И на дорогах была уличная пыль. И перед подъездом. Она, в отличие от пыли домашней, желтая. Как раз цвета солнца. И земли, конечно. Пылью пах воздух и пропитывалась одежда. Но был еще — главный запах. Всемирно известный запах, присущий городу изначально — этот запах кто только не описывал! — и назывался он: «запах пыли, прибитой дождем». Он известнее даже запаха громадных, как бедра голых тетек, дынь. Потому что и дыни покрывались пылью. А древние поэты пустыни писали, что в эту пыль много веков назад искрошились кости богачей и бедняков, мудрецов и дураков, мужчин и женщин.

Но не только дождем прибивалась к асфальту солнечная уличная пыль. Гораздо веселее поливать ее из шланга, особенно после заката, когда земля еще горячая. И воздух еще горячий. А вода в шланге — холодная. От этого запах еще слаще.

А можно делать из уличной пыли — бо2бочку. Делается бо2бочка так: берется щепотка пыли. Только чтобы это была чистая пыль. Без песчинок, без веточек, без муравьиной лапки. И нужно плюнуть на ровную поверхность, да так, чтобы плевок оказался круглым. Лучше — идеально круглым. И засыпать его пылью. Если поднести ухо, то слышно, как пыль и слюна шипят. А если прислушаться, то можно отчетливо различить, как перешептываются между собой богачи и бедняки, мудрецы и дураки, мужчины и женщины. Перешептываются на давно забытом языке пустыни, где есть только одно слово и нет звука Щ, присущего настоящему шепоту. Но если совсем хорошо вслушаться, то можно уловить и второе слово — «пиш-пиш». Этим словом приманивают кошку.

И вот образуется круглая приплюснутая бляшка. Она должна высохнуть. А как только она высохнет, ее надо усиленно тереть указательным пальцем. Полировать до черноты. Это и будет бо2бочка. Круглая, как солнце. Как ночное солнце, черное и невидимое.

А домашняя пыль — серая и волокнистая. Домашняя пыль лежала на полках, на книгах, на столах, на тумбочках, на телевизоре, на подоконниках, на плечах и головах деревянных голых тетек. Но больше всего ее было — под кроватями. Там-то она комковалась, облепливала несвежие носки, цеплялась к забытым игрушкам и пачкала пальцы. А забытые игрушки пропадали. Исчезали. Испарялись. Засасывались пространством квартиры. Терялись во времени квартиры. Их никто никогда больше не находил. И не найдет. Поэтому, когда терялась вещь — терялась в квартире, мы точно знали, что в квартире, — и долго не могла найтись, то бесполезно было искать ее дальше. Это все. Это она так пропала. Домовой забрал.

Зато домовой не умел читать. Поэтому никогда не забирал книги. Книги никогда не пропадали. Их было не так много. Однако это не мешало им перемешиваться, переползать с полки на полку. И потом — расставляй их по местам! А когда расставляешь — просматриваешь ведь, почитываешь. Иной раз так зачитаешься — глядь, а уже темно, а уже зима наступила. Хотя в городе, стоявшем в пустыне, зимы не было. Зима наступала далеко от города. Настоящая зима, такая, которую мы напрасно, наивно, как дурачки несмышленые, ждали в городе. О снеге напоминала домашняя пыль. Она хоть и серая, а на темных досках мебельной «стенки», где стояли книги, казалась белой. Снежной. Лунной.

А «стенка» была, как отдельная квартира! Высокая, почти до потолка, выше всех нас. На самом верху, на мраморном блоке, стояла желтая деревянная тетька, голая, с густой извилиной волос. Еще поверху любил ходить рыжий кот. Взлетал туда по ковру, а потом прыгал на стол. Сшибал вазы. Но главное — под потолком, разложенный на старых газетах, сушился привезенный с гор, растущих где-то неподалеку от города, — шиповник. Шиповник сушился. До окаменения!

Сразу же под доской, на коей сушился шиповник, размещался верхний ряд шкафчиков. Чтобы открыть их, нужно было взобраться на стул или встать на выпирающий нижний ряд. Или залезть на стол, если хотелось порыться в крайне правом ящике, ближайшем к окну. В крайне правом лежали папки с детскими рисунками нашими: акварельными, карандашными или исполненными жгучим фломастером. Их необходимо было держать взаперти. Рисунки держать. Чтоб не повыбежали из них ненароком флюоресцентные фазаны, зайцы с длинным худым телом и медвежьими лапами. Чтоб не сошел с покоробившегося от воды листа акварельный Богъ, с толстыми рыжими лучами и паровозным колесом вокруг главы. И правильно делали, что держали их в папке. В шкафу. Особенно — инопланетян. Зеленых чудиков.

И еще — альбомы с фотографиями. И не самыми старыми фотографиями. Зато черно-белыми, по большей части сделанными папой, проявленными и отпечатанными в темной ванной, высушенными на прищепках. На некоторых фотографиях извивался темный лохматый червячок на белой в горошек простыне. На других этот же червячок был туго спеленат в виде белой куколки с крупной глазастой головой. Это был я. Когда я себя не помню. Это значит — я, когда меня, собственно, и не было. Но было нечто копошащееся, плачущее, смеющееся и только долженствующее стать мною.

На других фотографиях — большой белый головастик. Мой брат. На третьих — мы вместе. На четвертых — мы еще с кем-то. На пятых — еще кто-то, но не с нами. И так далее. Родительские фотографии населяли отдельные альбомы. Но это было целое общежитие фантомов, где, кроме странных каких-то, до неприличия молодых и даже маленьких мамы и папы, кроме знакомых дяденек и тетек, не лысых еще и безбородых, никого не было больше ходячих и говорящих. Они как позастывали в разных позах, то так и все. Все. Расплющились толстыми альбомами. И упрямо молчали.