Когда маленький был, то самих снов боялся. Страшных. Редко снились они, зато как приснятся — целое событие. Поэтому, чтобы ничего не снилось, разработал я специальный ритуал. Как лягу — зову маму или папу. Говорю им спокойнойночи. Целую. А потом долго-долго про себя повторяю заклинание: «Мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон, мне не приснится страшный сон».
Страшный сон все равно снился.
Такой, например. Лежу я на столе, пошевельнуться не могу. Что такое? А это из меня скелет вытащили! Это я в больнице, где мне такую операцию сделали. И вот показывают мне мой скелет, ставят перед глазами: смотри, мол. Сначала ничего, скелет как скелет. Но потом начинает этот скелет видоизменяться и становится похожим на маленького цветного резинового пингвина! Или еще сон про скелетов. Про двух. Будто в детском саду у нас, в туалете, на стенке висят два скелета: мальчика и девочки. Ну и так далее.
А иногда не спалось из-за фонаря, который белым искусственным светом, как будто порошковым молоком или сахарином, протекал в нашу комнату через окно. Особенно летом, когда окно, затянутое сеткой, было распахнуто настежь. А комаров не убавлялось. И жары с приходом ночи не убавлялось. Тонкая простыня казалась пуховым одеялом. Но дальше снимать с себя было нечего. Разве только кожу.
Вместе с комарами и жарой сквозь натянутую сетку протискивался в комнату притягивающий к себе шум. Как будто шумел горячий душ. Это играли дети: мои сверстники, или младше, или гораздо старше. (Хотя бы два года разницы — это уже «гораздо».) Дети играли во что-то. Во что именно — какая разница? Главное, что они играли под фонарем, во внутреннем углу буквы «Память», которой стоял наш дом. Играли и шумели. А я садился перед окном и наблюдал за ними. Кричали из окон верхних этажей. Задирали головы. На асфальт летели ключи. Над головами проносились летучие мыши. А в глубине двора страдала незнакомая девушка. Она была очень красивая, потому и погрязла в пороке. Потому и страдала. Только это когда я уже не был маленьким. И когда дети уже не играли в белом свете фонаря. Почему дети перестали играть — это понятно: они выросли. А вот почему другие, вновь народившиеся дети не играли — это совсем непонятно. Времена, что ли, другие стали.
А когда еще времена не стали другими, я как-то гулял во дворе. Но не ночью, а днем. И не летом, а по весне. И нашел чей-то грязный носок. Повертел в руках и выкинул. А бабушка сказала, что нельзя чужие грязные носки трогать руками. В них трупный яд. От него умирают. И у меня еще на пальце, которым я трогал носок, появилось небольшое воспаление. Это трупный яд начинал действовать. Стало ясно: я умру. Неделю ждал, две ждал, когда же воспаление наконец разрастется и поглотит меня всего, когда наконец этопроизойдет… Я уже смирился с такой участью. Хотя и досадовал: ведь можно было не трогать этот дрянной носок! ведь можно было не заразиться трупным ядом! не умереть можно было… Но воспаление рассосалось. Трупный яд — остался. Так непонятно, чей грязный носок учил меня смерти.
А когда мы нашли во дворе дохлую кошку, то я совсем не боялся. Я устроил ей пышные похороны. В дерне, между кустиками можжевельника, выкопали ей небольшую ямку. Торжественно перенесли в эту ямку то, что осталось от кошки (видимо, она давно уже скончалась), и накрыли могилку бетонным блоком от бордюрчика. Девочки насобирали ей кашку и сурепку. Кто-то надписал могильную плиту: «Кошка». Мелом. На следующий день могилка со всем содержимым исчезла. Дворник унес.
Но и дворник умер. Еще раньше, чем кошка. Потому что он был старик-башкир и не говорил, а гоготал. Никто почему-то не знал, как его зовут, но ему говорили «здрасьте», а он дружелюбно и громко отвечал: «Го-го-го-го-го-го!»
Дворницкая находилась в подвале. Вход в подвал — прямо под нашими окнами. И все было слышно: как приходит дворник, как уходит, как ведрами гремит. Говорят, он был очень богатым, а дворником работал просто так. Чтобы подольше не умереть. Но и это ему не помогло.
А через несколько лет в подвале, под нашей квартирой, под деревянным полом и железобетонным перекрытием, обнаружили человеческие косточки. И выяснилось, что наша соседка — упырь. До этого думали, что она просто соседка и яйцами торгует. Муравьиными. Они хотя и муравьиные, но большие и твердые, все равно что птичьи. А по-настоящему — муравьиные они. И соседка говорила, что она с гор спустилась. А мы думали, что она из-за гор пришла. То есть не просто спустилась (это полправды), а сначала поднялась на горы, походила там и только потом спустилась. И стала у нас во дворе торговать муравьиными яйцами. Пока не обнаружилось, что она упырь, когда нашли косточки. Потому что у нее сразу глаза загорелись и она звала всех выйти из квартиры и на те косточки посмотреть. Но мы не вышли. Я только краем глаза подсмотрел через окно на них. Они были черные. И как будто обсосанные. Если бы соседка задумала напасть на нас, то я бы спичками выколол ей глаза! Потому что спички — из осины. Осиновые колышки. Целого кола у нас не было. Да и во всем городе не найти его. Потому что не росла в городе осина.
Росли в городе бетонные столбы. Круглые и угловатые. Они вырастали прямо из асфальта. Прямо на дорогах. И никто их не срубал. Потому что столбы эти почитались жителями пустыни какими-то особыми столбами. На счастье они повязывали на них кусочки проволоки, проводки, целлофановые пакеты и облепляли жвачками. И никакого несчастья не должно было быть. И желания должны были исполняться.
А деревья в городе вырубали. Потому что властелин города и окружавшей город пустыни не любил деревья. Когда он на расписной ладье проплывал по специально вырытому каналу или проезжал по улицам города в черной башне из мамонтовой кости, в башне на колесиках, за деревьями и на деревьях могли прятаться люди. А людей он боялся и не любил. И деревья — тоже. Особенно самые старые из них, самые могучие, которые помнили время, когда ни меня, ни моих родителей, ни самого властелина города еще не было. Вот он и не хотел, чтобы кто-то помнил то время, когда его не было. Не то время, когда он был маленьким (если он вообще был когда-нибудь маленьким) и тень деревьев спасала его от зноя, а люди кормили его хлебом и мясом, а то время, когда его не было вообще. Но люди все равно были. Как ни вырубали их, как ни сплавляли по рекам далеко за моря и пустыни. А он их не любил. И деревья тоже.