Барахла там навалом, даже на кухне во-от такое зеркало!
График отмахивается:
– Шут с ней, с дворницкой, пусть старики живут себе спокойно.
– Все равно ведь нам кто-то нужен, хранитель, управляющий…
Не понимаю даже, откуда люди прознали, но едва мы выбрались на улицу, как со всех сторон уже посыпалось: «Говорят, Илона Надьковачи выступит», «Говорят, во дворе будет летний театр». Электричества нет, радио нет, по всей Буде не наберется и десятка работающих телефонов, но служба информации на высоте. У церкви нас догоняет женщина, представляется:
– Я была хозяйкой кинотеатра. Сохранились два проектора, комплект объективов, все упаковано, имею и усилители. Я все уберегла от немцев. Можно хоть сейчас кино показывать. Я бы знала, что дело по крайней мере в надежных руках.
В Хорватском саду роют ямы, административные служащие распоряжаются. Один издали машет шляпой, спрашивает:
– Будет концерт, да?!
Учитель рисования ревниво отвечает:
– Будет выставка – графика, живопись, скульптура, – постоянная экспозиция! И школа живописи!
Все-таки дом «отыскали» они, художники.
В парткоме фракция квартальных доверенных уже обсуждает программу будущего клуба.
Вижу, что меня ожидает много людей. Квартальных доверенных поручаю Лаци. Густи тащит в угол два стула, разворачивает свой тонометр, начинает прием.
Вхожу к себе, из двух крошечных окошек на мой письменный стол падает немного света. Напротив – ковер с дыркой: символ наказания за предательство. Слышу, что за дверью кто-то покашливает. Затем голос: «Мы бы с господином секретарем…» Тихо, тактично, но решительно Слатинаи его наставляет:
– Господина секретаря следует называть «товарищ». Приветствие – «Свобода!»
Однако вошедший ограничивается пожеланием доброго дня.
– Господин секретарь?…
Вообще же этот человек, видно, привержен к формальностям: он кланяется, представляется, называет и свой ранг – начальник министерского отдела в отставке. Сухопарый старик с военной выправкой, голубые глаза в красных прожилках, коротко постриженные седеющие волосы. Предлагаю ему сесть, сам же стою.
– Прошу извинить, что решился побеспокоить… Та вилла принадлежит мне.
– Вот как?! Очень хорошо. Тогда мы сейчас же и обсудим все детали.
– Извольте понять: вилла – моя собственность. И в настоящий момент мы с женой проживаем внизу, в дворницкой.
– Да? Ну, не беда. Нам все равно кто-то будет нужен… Ведь вы, вероятно, слышали, мы хотим создать там культурный центр райо…
Он сухо меня прерывает:
– Пожалуйста, поймите: это мой собственный дом.
– Конечно! Но сейчас это даже не дом. Одни развалины.
– Да, развалины! Что делать! Не я виноват, а страдаю я!
– Ничего. Отремонтируем. Районная инженерная контора приведет в порядок на общественных началах. Потом организуем концерты, литературные вечера. И кинооборудование есть! Представьте, наконец-то район будет иметь собственный Дом культуры… А во дворе – даже летний театр! Вообразите, под аркадами публика, а…
– Простите, но это возмутительно! Повторяю: это мой дом!
Невозможный старик. И чего он так злится? Кричит уже.
– Этот дом мой! Поймите же наконец!
Кровь начинает закипать уже и во мне:
– Да хоть сто раз услышу, лучше не пойму. Очень рад. Я бы и так разыскал вас, чтобы все обсудить.
– Что обсуждать? Никаких обсуждений! Дом принадлежит мне!
До меня смысл его фразы дошел только сейчас, но мне все еще не верится.
– Значит, вы… То есть вы не рады?! То есть вы не хотите…
– Не хочу! Этот дом принадлежит мне. И если надо, я дойду… я дойду до…
– До кого?!
Он замолкает. Будто его вдруг ударили по голове. Взгляд блуждает.
– До кого?! – злорадно переспрашиваю я. Этот человек только сейчас осознает, что обращаться ему больше не к кому. И тотчас мне становится его жалко. – Мы ведь только добра хотим. Дом ваш восстановим, отремонтируем, за наем будем платить и беречь будем. Он станет культурным центром района. Спросите у людей, у людей на улице…
Он даже не подает руки, поворачивается ко мне спиной.
– Это, знаете ли, это… – И, хлопая дверью, выходит.
Что делать? Надо будет потом в национальном комитете… Быстро успокаиваюсь, продолжаю заниматься своими делами. Не проходит и часа, как, вытирая платком руки, появляется Густи.
– Я был там, в пятьдесят седьмом.
Подтруниваю над ним:
– Ага! И тебя взяло за живое? Оркестр! Уже готов бросить свою медицину?
Но Густи все так же серьезен.
– Меня только что… вызвали к больному, то есть… – Он встряхивает головой. – К покойнику.
– Ого!
– Да к тому старику, что у тебя был. Ну, что будто аршин проглотил.
– Что с ним?
– Кровоизлияние в мозг. Едва добрался, уже отдал концы. Жена говорит: пришел домой, но даже не сказал ничего, только побагровел, зашатался… Она его уложила, попыталась помочь компрессами… Головокружения бывали у него и раньше.
Встаю, подхожу к своим осколочным окошкам. Внизу, в Хорватском саду, роют ямы. Одинаковые четырехугольные ямы. Административные служащие передают из рук в руки тетрадь в твердой обложке. Там же полицейские, солдаты-санитары. Через одинарное стекло слышно каждое слово – диктуется акт захоронения из нотариальной книги: «Немецкий солдат без знаков различия. Неизвестный. Возраст – около двадцати… Аттила Реже, служащий частной фирмы, пятьдесят шесть лет. Адрес: улица Паулер… Мартон Киш, младший сержант артиллерии ПВО… Село Сатьмаз…»
В районе не захоронено еще более двух тысяч погибших.
– Пришел бы сразу ко мне, – ворчит Густи, – у меня же тонометр есть!
Входит и Жужа. Она уже слышала новость, и ей очень жалко старика.
– У него была частная коллекция… Каким бы хорошим был завхозом!
Нам некогда, прибыл курьер из типографии. Готов малый ротатор, сейчас запускают. Торжество. Густи остается.
– Вот погодите, послушаете однажды, как я Герш-вина сыграю!
– Скорее! Скорей в типографию!
То была эпоха стремительно отполыхавшей молодости…